Он, в сущности, не знал, кто она. Какой у нее характер, какие привычки? Это было безразлично. Он заранее принимал все, что в ней есть; даже ее плохое было б ему подарком. Он думал, что, если б он вдруг ослеп и оглох, вдруг вернулся бы с фронта безруким, безногим калекой, очутился бы среди бесчисленного круга людей, в том числе всех тех приятельниц, с которыми встречался, он бы — глухой, незрячий — сказал в темноту: «Подойди ко мне, раздели навсегда мою горькую участь». И, ни мига не колеблясь, подошла, нет, подбежала бы именно она.
Развиднялось. Пора было уезжать в Кореновку, а он не ехал, набрел на Дом колхозника, где вчера остановился, лег на койку, кажется, спал, потом ел в буфете какую-то колбасу и лежал опять. В конце дня пошел в управление, набрал в вестибюле телефон экономотдела. Отозвался знакомый зоотехник. Валентин, пытаясь изменить голос, проклиная себя, попросил Екатерину Нестеровну и, когда она взяла трубку, озлобленно сказал:
— Это Голубов. Выходите на улицу. Я жду.
В трубке замерло. Должно быть, он говорил так громко, что всем в комнате было слышно, чего он требовал. Потом тишина оборвалась, Георгидзе четким, полным радости голосом ответила:
— Конечно. Иду!
— Ты поедешь со мной. Сегодня, — сказал Голубов, когда она вышла.
Она раскрыла портфель. Внутри были туфли, свернутые платья.
— Видишь? Я не вернусь к нему.
Она объясняла, что хотя еще сегодня днем не могла до конца поверить в счастье, но уже утром ушла из дому. Уйдет и с работы, но это надо оформить. Голубов не желал ждать. Она взяла его за уши, пригнув, уперлась лбом в его лоб.
— Не дергайся, дай отдохнуть.
…Ночью на Новочеркасском шоссе он высматривал попутную машину. Дождило, он газетным листом повязал Катерину, и она походила на хуторскую чернявую девчонку, укутанную платком. Очередной остановленный грузовик ехал на Цимлу. Голубов сунул шоферу свой портсигар и спички:
— Закуривай, я с женой прощусь.
Катерина встала на цыпочки, сцепила руки на затылке Голубова.
Когда влюбленные стали мужем и женой, пошло скверно. Видать, сколько ни замазывай этот вопрос, но даже в давно уже бесклассовом обществе, даже в сорока километрах от стройки коммунизма люди разных кругов не могут создать семью.
Голубов, автор этого открытия, все больше убеждался, что Катерина, со своими киностудиями, консерваториями, и он, окончивший лишь двухгодичную послевоенную школу, условно названную институтом, были не парой. Он сознавал: его мужицкая сила, с первого взгляда поразившая Катерину, оборачивалась изнанкой — неотесанностью. Он считал, что в глаза Катерине лезли грубые его привычки, в уши — хуторские слова: «степ», «голуб», «твой полотенец», «моя ружье».
Он желал считать, что дело только в этом. Считать иначе — значило покончить с мечтой, что Катерина любила его хотя бы в Ростове. Катерине тоже удобней было думать так. Трудно признать себя истеричкой, закрутившей — с каким уж по счету — нелюбимым человеком.
Все бы, уверял себя Голубов, снивелировалось, когда бы не великая стройка. Не будь ее, он учился б тому, что знает Катерина, отдавал бы своей Катерине каждый вздох.
Но стройка тоже требовала каждого вздоха, и он выбрал стройку, готовил фермы к жизни на поливных землях. Домой он заскакивал лишь ночами, и то если не было отелов, ожеребов, окотов, опоросов. Когда же переселенческая кампания развернулась еще шире, он — член исполкома сельсовета, член партбюро, член колхозного правления — стал вдобавок директором курсов и вовсе ушел в волго-донские дела.
Смеялась ли жена над Волго-Доном? Нет. Наоборот! Голубов знал: она устала от недовольств, ухватилась сердцем за эту стройку, называла ее очистительной грозой, сотворением мира, но считала: стройка — одно, а хуторская мышиная возня — другое. Голубов видел: она стыдилась за него, носящегося среди кур и растерянных колхозников со своими курсами. Слово «курсы» она не выносила. Она обвиняла мужа в хвастовстве, в пошлой манере «выдирать жабры» всем и каждому.
Той работы «по подъему культуры», о чем он говорил в Ростове, не было. Место завклубом занимал комсомолец Щепетков, после него секретарь комсомола Руженкова, а про Катерину, прозванную в хуторе профессоршей, не могло быть и разговора. Ясно, не мед ей среди чужих, день и ночь одной в четырех стенах… Но он ведь умоляет работать на курсах. Нельзя же только листать свои книги! Он не знал их даже по названиям, и, когда их проглядывал, чтоб быть в разговоре под стать жене, получалось еще хуже. Вворачивая вычитанное словцо, видел, как морщилась Катерина. Он срывался на крик, орал: неужели она воображает, что те, кто до грамма позазубрил все это, делают для народа больше его, Голубова? Долдонят стишки про занюханную яблоньку под луной, про одну-единственную… А станичники этих яблонь сотни миллионов планируют. Вокруг всего моря! И море это не с воздуха в руки колхозникам падает! И животные, что выйдут на берега, тоже не с воздуха, а их растит он, Голубов! Он швырял ногой табуретку, спрашивал: