— Тебя саднит, что Вольтера назвал неверно? Так предположи, что я прибыл с Марса, что мы с тобой сошлись, а языки у нас разные. Ну и обучай, если любишь.
Катерина ладонями зажимала его рот, просила:
— Успокойся, милый. Ты прав.
— Знаю, что прав. Разговор не обо мне, о тебе.
Отрывая ее ладони, доказывал, что весь Дон живет грандиозными свершениями, кроме нее одной. Не выйдет!
Он восставал против всего. Против отношения к курсам, против отказа оформить брак, против нежелания иметь детей. В минуты любви он с раздражением смотрел на впалый девичий живот, на строгие груди никогда не рожавшей Катерины. Он в тысячу раз преданней полюбил бы эти груди, будь они сморщенными, в прожилках, выпитыми ее и его сыном.
Сегодня она сказала:
— Мы оба ошиблись. Я уйду от тебя, Валя.
Так говорила не раз, он к этому притерпелся.
Сейчас он придержал Радиста на своей улице. Отсветы гидроузла поднялись в полнеба лентами. Против его дома грудились соседи, подозрительно весело разговаривали. Заметя его, смолкли. Он с седла отшвырнул ногой калитку, въехал во двор. Соседка, молодуха Ванцецкая, крутилась возле общего плетня, оживленно глядела на непритворенные сени голубовского дома, на самого Голубова.
— Где Катерина Нестеровна? — тихо спросил он.
— А токо-токо уехала. На грузовике. С чемойданом! — стала докладывать Ванцецкая, стараясь поотчетливей, позвонче, чтоб доставить развлечение всем, кто слушал этот спектакль на улице.
— Должно, в Цимлу на базар, — говорила она. — Одну б малую минуту — и встретились!
Профиль на Цимлу — Ростов вился высоко по буграм, обходя балки, и Голубов рванул напрямую, на эти балки, перехватить грузовик. Не думая, что на глазах всех ведет себя последним из идиотов — брошенным, заметавшимся мужем, он поскакал не в калитку, а в глубь двора, на забор. У забора плеткой резнул жеребца под брюхо меж ног, по чувствительному месту. Позади щелкнули о сарай ледяшки из-под копыт; на прыжке, над забором, веткой жерделы сорвало шапку.
Радист не хотел удаляться от жилья, упорно сворачивал к хуторским домам. Валентин вывернул его голову к полю, и он скакал боком, подаваясь к хутору, зажав зубами удила, как тиски зажимают болт. Валентин обманул Радиста. Отпустив поводья, враз рванул на сторону, выдернул из зубов удила, врезал в угол нежных конских губ, и Радист пошел прямо, стал ронять красную слюну. Валентин гнал и гнал, горько ощущая, что ему среди всех бесчисленных заседаний, прений, руганок нужна хоть одна такая минута, чтоб его, точно малого ребенка, приголубили, прижали бы его голову к себе и сидел бы он с закрытыми глазами, не шевелясь, до конца доверившись… А потом много, очень много смог бы человек за короткое это счастье.
В первой же балке Радист начал по брюхо проседать в снег, за ушами, четко видные в отблесках стройки, проступили потеки, зачернелись по́том ложбины между шеей и лопатками. Все же балку, за ней подъем на бугор взял наметом.
На высоте бугра ветер давил будто резина, непокрытая голова Голубова замертвела, и он не ушами, а ногами, телом слышал под собой идущие толчками храпы, похожие на стук барахлящего мотора. Сознавая, что запаливает колхозного племенного жеребца, он работал каблуками и плетью. Зачем? Не знал. Ну, догонит грузовик, остановит. Что скажет Катерине, если не сказал за месяцы? Надо было гнаться тогда, с самого начала. А еще верней — не забывать: баба купит, продаст и пойдет объяснять очередному остолопу, какая она несчастная… И все равно — хоть потоп, хоть все вверх дном — ему нужна Катерина, только Катерина.
На подъеме второго бугра, где, по словам геодезистов, предполагалась граница будущего моря и суши, Радист оступился и, счесывая боком снег, оставляя широкую сглаженную полосу, заскользил вниз. Голубов выдернул из стремян носки, скатывался рядом. Они одновременно встали на ноги. Голубов попытался прыгнуть в седло, но животное не давалось, дрожащим, оседающим крупом пятилось книзу, все дальше от цели.