У дома взял Любу под локоть, отвел ото всех, сказал, что она, лицо официальное, должна помочь следствию; спросил, какие у нее добавления к тем фактам, что этот «патриот» в своей квартире на описи подпаивал председателя колхоза Щепеткову и инженеров Юзефовича и Петрова? Полковник пояснил, что, если домовладелец уговорит внести в акт лишние, не существующие в его саду деревья или не имеющиеся в его постройке бревна, он тем самым огребет у государства лишнюю сумму.
…Голубов, готовый буквально отдать жизнь за «преобразование людей», преобразование земель Волго-Дона, обвинялся в жульничестве на волго-донской описи, и за судом обращались к ней, Фрянсковой, которая сто раз плевала на все эти преобразования.
— Как же так?.. — промямлила она.
Для нее было естественно не найтись, но от возмущения она вдруг нашлась, заявила:
— Это безобразие и свинство. Мы будем врываться к хорошему человеку, да еще когда у него несчастье. Еще и впутывать Щепеткову… Да это просто хамство!
Полковник, говоривший ей до этого «товарищ председатель», сожалеюще назвал ее девушкой, сухо заметил, что надо идти заниматься делами.
В комнате Голубова было не топлено. У двери висела шкура лисицы. Она была напялена на рогулю мехом внутрь, наружу — белой пергаментной кожей, поклеванной дробью, прикрашенной кровяными прожилками. Голубов сидел с забинтованными ушами, из-под бинта клоками торчала светлая смятая шевелюра. На стене — цветной портрет Сталина, стоящего в рост в сапогах и бриджах, а рядом — круглое, обрамленное полотенцем зеркало. Люба ясно представляла, как в это зеркало смотрелась женщина, которая недавно жила, спала здесь, трогала, наверно, пальцем шкуру лисицы, а теперь бросила мужа.
Голубов предложил вошедшим сесть. На вопросы полковника о характере отношений с инженерами и руководительницей колхоза отвечал четко и, готовясь идти на курсы, выбривал подбородок; кипяток для бритья взял из термоса, но никелевую крышку не завинтил. Завинтила Настасья Семеновна. Она и Зеленская отводили глаза от хозяина, от разбросанных вещей, а полковник сверял акт с натурой, не пропускал ни оконной рамы, ни двери; и хотя кашлял, зябко поеживался — вышел из дому, бродил в снегу по саду, считал небось деревья; потом приказал шоферу привезти инженера Юзефовича, принялся сталкивать его объяснения с объяснениями Петрова и Настасьи Семеновны. Люба слушала. Знай она, что накляузничал, то есть, на официальном языке, «давал материалы», Ивахненко, она потребовала б его сюда, но она не знала автора сигналов, во всем винила полковника и теперь решала: как ей поступать с этим зверем полковником?
На нее всегда лишь потом, когда уже не надо, накатывали громящие противника фразы, поразительно хлесткие, разящие!.. Сразу же это никогда не подворачивалось, и она напряженно думала: что́ сделал бы Конкин, если б это при нем копали под честнейшего человека? Она старалась вообразить не только слова, но и действия, жесты Конкина и, наконец вообразив, решила копировать.
За калиткой, около вездехода, она, нарочито не отзывая полковника, а именно при всех проверяющих и именно громко спросила: в какой гадости теперь, после проверки, он обвиняет Голубова и Щепеткову? Если сказал об этом ей, то пусть говорит всем!
Полковник произнес «кгм», потом помолчал и опять произнес то же, но вдруг неожиданно весело фыркнул, уставился на Любу. Оглядел и остальных замерших от ее вопроса. Снеговая крупа крепко, будто дробь, щелкала по железу и стеклу машины, по лицам, и полковник, отдуваясь, сказал:
— Я, девочка, не обвиняю. Обвиняют ваши хуторяне. В данном случае, думаю, зря.
Вечером, когда третье намеченное полковником хозяйство было осмотрено и Люба уже одна завернула в глухой переулок, из-за дерева появился Василь, резко шагнул к ней. Она охнула, попятилась, но он умоляюще протянул руки: мол, не поднимай шума, не беги, пожалуйста. От движения с рукавов обвалилась наметенная крупа. Он был забит крупой весь — видать, долго выслеживал, пробирался по пятам за комиссией.