— Ну и дураки, — неожиданно буркнул парень. — Воображаете, спасибо вам скажут?
Но его неблагодарность была чепухой. Главное было в том, что перенавязшие в зубах официальные фразы, если их произносишь сама, оказывались не такой уж выдумкой. Вообще не выдумкой! И, значит, Люба не зря корпит в Совете. И это не корпение канцеляристки, а действительно всенародные дела!.. Было позарез необходимо одарить других своим открытием.
— Да нет же, господи! — стала говорить она парню, но ему были безразличны ее слова, он приехал не за ними, а за сухофруктами, и она бросила его, вышла в коридор.
Из закрытого класса доносился размеренный, опытный голос доктора наук, которого приволок-таки Валентин Егорович Голубов. У выхода на улицу, под электрической лампой, стоял он сам. К сожалению, его нельзя трогать. Он поглощен сбежавшей женой, этой профессоршей. Такой глазастой, что в книге написали б: «как серна». А вообще-то как худая корова. Правда, завидно, красивая…
Сию минуту Люба тоже чувствовала себя красивой. Не только красивой, а безудержно смелой, удачливой. Она победила Живова, окончательно разорвала с Василем, открыла для себя смысл Волго-Дона, тот смысл, что превращал ее, канцелярскую крысу, в человека!
Этого мало. Ничего не пугаясь, она заступилась за Голубова и теперь испытывала к нему льстящие сердцу покровительственные чувства, глядела на него, освещенного летающей на шнуре лампой. Да, все-таки надо сказать о своем открытии!
Она приблизилась и, словно между прочим, сказала о парне, прибывшем за сухофруктами.
— За сухофруктами? — спросил Голубов. Его глаза походили на неживое стекло, губы, когда он спросил о сухофруктах, почти не пошевелились, а лицо он не отворачивал от поземки. Через секунду он словно бы вспомнил, что он — Голубов, и засмеялся. Сперва голосом, затем и лицом.
— Вот, девка, и дали мне прикурить.
Он сделал головой движение, каким всегда отбрасывал кубанку, и хотя кубанка сидела на забинтованной голове туго, на затылок не отбросилась, — этого не заметил. Ухмыляясь, сказал, что, уж поскольку не вышел в мужья, придется выходить, в двухсотпроцентные активисты.
— В активисты элита-рекорд! — Он цокнул языком, кривляясь, выламываясь в своей шутке.
Но Люба видела: это не такие уж шутки. Действительно, он притянул ее за отворот пальтишка, так что перед ее носом оказалась рука с глубокой елочкой шрама, и, не отпуская, дыша в лицо табаком, заговорил:
— Вертим же языками, как пропеллерами, что самое для нас дорогое-предорогое — это будущее. Так кто же теперь мешает тебе, Голубов, развернуться? Ни супруги, ни психологии с нею. Вот и переключайся полностью на это будущее. А мешающих подлецов крой по черепам дубиной; измочалишь дубину и мослы на кулаках — догрызай зубами!
Люба смотрела в обрамленные красными от стужи веками глаза, полные решимости бить по черепам, грызть подлецов, и совершенно реально представляла, что если б на всех континентах мира, на всех островах люди, которые против капитализма, вдруг сделались такими же, как Голубов, то капитализм за неделю был бы уничтожен. Давно был бы уничтожен и «астраханец», не дающий жить этому парню, что сидит у печки в ее кабинете, думая о своем пацаненке, о жене, у которой пропало в груди молоко.
Выросшая до крыш поземка шипела, небось на буграх она срывала, перла по пахоте снегозадержательные щиты, заметала овчарни, колодцы. Природа давала реванш покорителям. Нате вам!.. Люба глядела перед собой, было похоже, что поземки не было, а они с Голубовым стремительно летели. Хотелось — и летели, и крепкая рука высоко держала ее лацкан, касалась подбородка, и от этой мужской цепкой руки исходило тепло.
Сегодня весь мир был доступным. Было возможно все. Даже вдруг вспомнилось, что она в конце концов кровная казачка, которой черт не брат. Даже взять и вообразить, что Голубов любит не ту, а ее… А почему бы нет? Чем Люба хуже? У той, у глазастой, такие чернючие волосы, будто их выватлали в мазуте; вроде даже мазали, как помелом, ее шею. Грязношеяя… А косы Любы — все говорят! — похожи на пшеницу. Только взяты зачем-то в узел, скрыты для чего-то платком… Ее будоражили преступные, дикие, как все сегодня, мысли: «Хорошо, что та, черномазая, ушла». Разве Люба не лучше ее своей силой, своей молодостью, только-только начавшейся? Голубов должен, обязан ответить ей, стоящей рядом.
Продолжая играть в чудеса, с удивлением и счастливым ужасом чувствуя, что это перестает быть игрой, она летела, трогала подбородком руку Голубова. «Сумасшедшая? — спрашивала она и отвечала: — Ну и ладно!»