Выбрать главу

— А как у нас с этими кормами… с мокрыми?

— Сочными, — поправил Борис Никитич, в своей увлеченности не замечая иронии. — Скверно срочными. Но надо обойтись грубыми — соломой — и все равно выходить по молоку хотя бы на второе место в области. Как ты считаешь?

Сергей молчал. Он сощипывал ворсины с рукава своего физкультурного свитера, сдувал их, далеко оттопыривая губы, и потом спросил:

— Вы давно, Борис Никитич, читали Толстого? Толстой ведь, между прочим, первоисточник, зеркало революции. Или молоко заслоняет у нас всех Толстых даже в день партучебы?

Орлов озадаченно уставился на Голикова, но Шура, которая готовила чай и уже в третий раз переставляла стаканы с места на место, засмеялась:

— Это с ним, Борис Никитич, бывает. — И повернулась к мужу, держа в пальцах измазанные простоквашей чайные ложечки; возмущенно раздув ноздри, сказала: — Сергей, ты закрываешься Толстым от хозяйственных разговоров, потому что боишься. Так надо и говорить «боюсь», а не ходить обходными кругами.

Голиков сохранял вежливое лицо, необходимое хозяину, когда в доме чужие.

— Обходными кругами, — повторила Шура, желая разозлить мужа, вызвать на разговор при Борисе Никитиче.

Планы Шуры были простыми. Шура мечтала о научном будущем мужа. Она выросла в семье, где всегда как о важнейшем в жизни говорили о диссертациях, о блестящих защитах, и, таким образом, ее честолюбие в отношении Сергея было подготовлено заранее, а после замужества расцвело пышным цветом. Но коль уж Сергея забрали с научной работы на партийную, то появилось новое обстоятельство. Заключалось оно, по Шуриному рассуждению, в том, что конфликтовать теперь, постфактум, глупо, так как плетью обуха не перешибешь. Сергей должен в полный рост показать себя здесь, а после вернуться к науке. И коль уж приехали сюда, где возводится всесоюзное сооружение, то возникает еще одно обстоятельство, чисто душевное. Перестрадав в несколько дней неудобства сельской жизни, Шура, как и все вокруг нее, стала патриоткой Волго-Дона, хотела теперь видеть в муже настоящего руководителя — волевого, спокойного, а не такого, что брюзжит и, словно перед кем-то пыжась, презирает окружающее. Поэтому она и нападала сейчас на мужа.

— Отвратительно смотреть на тебя, — бросила она ему и взглянула на Орлова, как на союзника.

Сергей, не реагируя, стоял в своих мягких шлепанцах, добродушно покачивался с пяток на носки.

— Удивительная вещь, — сказал он Орлову, — сколько у нас внештатных инструкторов. Даже моя супруга, полюбуйтесь, инструктор-бодряк. Если у нее в больнице оттяпают, например, палец какому-нибудь трактористу, не говоря уже об экскаваторщике с гидроузла, она будет требовать от парня, чтоб у него не только веселые глаза были, а чтоб энтузиазм из него струями бил. Как фонтан. Поскольку палец влип не куда зря, а в шестерню отечественного экскаватора. Шагающего. Лучшего в Европе.

— Ты что, Сергей Петрович, работаешь на Би-Би-Си? — поинтересовался Орлов. Сбитый с деловой темы о молоке, которое должен сдавать район, посмеиваясь над чудачеством своего подшефного, он произнес: — Твоя супруга, между прочим, если скажет такое пострадавшему экскаваторщику, то не ошибется. Действительно, техника у нас стоящая. Научились. И экскаваторщики — народ ничего себе, не последний. А перед нами с тобой, голубок, ясная задача — снабжать этих экскаваторщиков хлебом. Да и молоком! Кроме того, мешающие Волго-Дону станицы переселить и не мудрствовать.

— Конечно! — обрадовалась Шура поддержке. — Любые твои рассуждения и настроения, Сергей, заведомо безобразны, если они не на пользу стройке. При всех обстоятельствах ты не имеешь права отворачиваться от нее. Она — твой долг перед обществом, если хочешь!

— Спасибо, — Голиков поклонился, — растолковала про общество.

Он поддернул под свитером брючный ремень (жест, которого жена не выносила), затем спросил, будет ли наконец чай.

— Как всегда, увиливаешь от разговора, когда тебя прижмут, — ответила Шура и пошла за чайником. Приостановись в дверях, добавила: — Великое одолжение делаешь, что ступаешь по грешной нашей земле. И пусть Борис Никитич слушает, он свой человек, а я скажу. Мне не за себя, а за тебя стыдно, что ты, например, сегодня не дослушал меня насчет пенициллина и нашего дуба Резниченко, — есть тебе захотелось!.. И брось все же брюки поддергивать. Неприлично.

Выйдя наконец из комнаты в другую, она увидела на телефоне подушку с одеялом, рядом — «Воскресение» и театрально распахнула дверь: