— Пристраивайся, милая, тут, коло этого красностопа.
— Не. Я, соколы, к водочке сваженная!
К полудню, к близкому возвращению грузовиков, шапки мужчин были на затылках, платки женщин на плечах, открывая головы солнцу. От пира, от первых с зимы жгучих лучей лица были красными, свежеприпеченными, а небо, которое, может, ни разу, как существует земля, не видело здесь столько людей вместе, будто приблизилось, вслушиваясь в звяканье кружек о горловины бутылей.
— С полями ясно. И с огородами ясно. А где плануются виноградные сады?
— От того вот бугра ломи прямо.
— Пошли глянем вместе. Только давай внаподвозки. Ты меня на горбу сто шагов, я тебя сто шагов.
Тут же кокетливые женские голоса:
— Запясняй, Андриан Матвеич, песню. Заводи «Мужа дома нет, соколика».
— Не! Давай «Вспроти миленьких ворот».
— Стойте, наломаю го́лоса.
Он наламывал, тянул вверх и вниз: «А-а-а… А-а-а-а-а» — и женщины ждали, общались с соседями:
— Куманьки, идите еще винца, курочки.
— Будя. Наедены и напиты.
— Да нет, еще…
— Где им еще?! Они и так натрескались — хвоста не прижмут, — отмечал Андриан и, поворачиваясь к мужчинам, окружившим красного, затравленного бухгалтера Черненкова, видя, что мало высекают из бухгалтера огня, вносил свою лепту: — Ну как же ты ее, свою Дарью Тимофеевну, обнимаешь? Ручки ж у тебя мацупенькие, рази обхватишь, когда у нее что тут, что, гляди, вот тут!..
Бухгалтер, вроде и ему весело, хихикал, менял тему:
— Скорей бы построиться, товарищи. Там вода разоряла кажнова года, а тут поднимем экономику.
— Это так. А все же супруга твоя небось дама игреливая, может тебя до инфаркта довесть. Да и неувязка у вас: она секретарь бюро, а ты вне рядов…
Выпив вина и водочки, да, кажется, и самогончику, Настасья Семеновна улыбалась, но ясно представляла, как завтра отправится с червленовским председателем в «Маяк», где будет принято их заявление, и к ночи вернутся они уже не председателями, а бригадирами, а хутора их превратятся завтра из колхозов в бригады. Щепеткова, уже отрезав это, разглядывала активную Дарью. Положение Дарьи было трудным. Для служения Орлову полагалось конфликтовать с Конкиным, но как парторгу ей следовало взбодрять народ, то есть работать на Конкина, идти против себя самой; и она делала это, зычно хвалила место. Народ шумел всякое:
— Оно наиздальках казалось жутко, а увидели наблизу — ничего.
— Что такое пустошь? Закрома запустеют… Маяковка — значит маяться. Не так мы поступили.
— Так не так, перетакивать не будем! — орал Лавр Кузьмич, ширяя пальцем в повернутые к будущему морю крутосклоны. — Это ж соминая, сазанья глыбь!
— Красота, — поддерживала его Дарья.
— Не. Полкрасоты. Красота сверкнет, когда волны тут заиграются, стихия!!
Мир пел, пил, грохотал; пил даже Конкин, даже Вера Гридякина, даже Лидка, зыркая, не видит ли супруг, чокалась с пристающими к ней мужчинами, проливая на оттопыренное пальто, с восторгом ожидая обратных машин, чтоб привычно, как положено беременной, влезть в кабину к Музыченко, совершить моцион в приятной компании.
Требовался моцион и Милке Руженковой, которая знала, что в ней ребенок от Ивахненко, думала о проруби, о петле, но из каких-то сил улыбалась среди смеющихся.
Ничего этого Люба Фрянскова не видела. Солнце ласкало ее висок и щеку. Все один висок и одну щеку, потому что Люба смотрела лишь в одну сторону — туда, где Голубов. Кто знает? — не всегда ж срываться женскому счастью. Вдруг да и разрастется оно вперекор всему миру, зацветет благоухающим и весной и зимою прекрасным долгим цветом!.. Люба знала, что Голубов ездил в соседние колхозы к фронтовым друзьям, увещевал переселяться, что вечером опять поедет вместе с Конкиным, что районный партактив, записав райкому — завершить переселение срочно, сейчас занимается переселением, и, бесспорно, Голубов — самый боевой и значительный в этих делах… Люба видела, что Валентин Егорович счастлив. И не просто выбором пустоши, а и тем, что веселее, открытей заживут теперь червленовцы и кореновцы, что продует их в «Маяке» (как давно мечталось Валентину) крепким ветром, будет где развернуться им, уж подзастывшим в былых своих заслугах!.. Глаза резало сверкающим небом, белизной талого, наверняка последнего уже снега; слепило, наверно, и Голубова, он щурился и, как все кругом, пьяный, смешной, клялся, обнимая бабку Полю:
— Принципиально не сдохну, пока самолично с этой вот площади не увижу вершин коммунизма. Безо всяких уже телескопов, без биноклей.