Выбрать главу

Давно, после андриановской солянки, когда он вернулся с Настасьей в пустые комнаты, он обхватил ее пугливой ненаторенной рукой, ничего в тот момент не испытывая, кроме деревянной от страха мысли, что пришло время обхватить. Обоим стало тягостно, особенно, наверно, ему, жуликовато ждавшему секунды. Был он, к счастью, в шапке, в пальто и сразу ушел. С тех пор силился бодриться: «Баб — вас много, черта ли мне в тебе?!» Бодрился так и сейчас, издали оглядывал Настасью. Она, по-девчачьи легко сгибаясь, ни разу не оборотясь, вымела площадку перед садом, подожгла кучу мусора, крикнула в дом:

— Идите, мама, у́лики выставлять.

Машина еще не пришла за Ильей Андреевичем, да он и не спешил: люди будут «тянуть судьбу», с утра на карьере не появятся. Он глядел, как хозяйки выносили из подпола жилища пчел, опускали на такие же чурки, на каких зимуют в хуторе баркасы. Пчелы слышали, что они уже на улице, гудели; Настасья приподнимала крышки, выдергивала из-под них полы старых ватников, тянула из летков паклю — и на волю выползали рыжие, дергающие брюшками пленницы, чьим медом зимними вечерами угощала Солода бабка Поля.

За калиткой остановился Лавр Кузьмич, уже готовый к жеребьевке, выбритый, в яркой сине-красной казачьей фуражке; прокричал, что нонче выпускают и колхозных пчел.

— Твои, Семеновна, пожирней, поантиллегентней. Ты им, чтоб не путать с колхозными, подрежь вухи!

Был морозец, цветов, разумеется, не было, но бабка пояснила Солоду, что пчелам нужен облет: они, божьи терпеливицы, всю зиму не опорожнялись, ждали этого утра. Действительно, они, полетев сперва поодиночке, ринулись затем густо — «шубой», облепливали стену дома, поспешно оставляли следы. Одна села на глаз Пальме, та не сбила лапой, не лязгнула зубами, явно зная: это не муха, обижать запрещено.

На осокоре, на скворечне, упоенно свистели скворцы. Трепеща встопорщенными перьями, задрав клювы к небу, торжествовали прилет в родной дом.

— Сбить надо скворечню. Птенята вылупятся, а осокорь валить, — со злобой бросила Настасья, явно чтоб слышал Солод. И добавила, пихнув от колен щенную Пальму: — Цуценят потопим. Куда их, чертей?!

3

Бесил Настасью Солод. Мстила ему за унижение, за сегодняшнюю ночь — пустую, обидную.

Ночью отчего-то, должно от собственной бабьей нежности, взбрело Настасье, что и он там, в своем залике, чувствует то же, что она; и она торопливо оделась, вышла на балкон, нарочно стукнув дверью, чтоб услышал, понял… С юга по-темному летели скворцы, опускались на деревья; с разлива вместе с шорохом льдин тек холод; зябнущие плечи Настасьи требовали, чтоб руки Ильи Андреевича сжали их — даже пусть так же растерянно, как тогда… Теперь она засмеется, поможет. Она ждала, знала, что пойдет на все, лишь бы звякнула за спиной щеколда. Но щеколда молчала, никто не выходил. Она вернулась в дом, в свою боковушку. А нужна ли она кому?.. Да и вообще-то кто она, что выходит на свидание, ждет? Какая она есть?!

Засветив в лампе огонь, она спиною отгородила свет от спящей Раиски, стала смотреться в зеркало. Не минуту, не две. Долго смотрелась. Цыганка, да и все. Даже с зимы темная. На лице, на шее родинки. Говорят, счастье на гульливую жизнь… Какое ж счастье, если никого, кроме Алексея, не знала? Правда, уж и любила-то, господи! Было поссорились средь ночи, Алексей оделся — и на улицу, в мороз. Она за ним, удержала в калитке. Стояла, просила, а он не заметил, что она босая на снегу. И она не замечала. Ничего не замечала, кроме него. Разве выскочила б так за квартирантом?..

С ужасом понимала, что выскочила б. И не на снег, а на уголья, на острые ножи — дура бешеная — сейчас выскочила б. И было стыдно, что чувствует к нему такое, а он небось дрыхнет за стенкой, как апостол.

Опустила от стыда голову, расплетенные волосы ссыпались на сундук перед зеркалом. Хороши, ничего не скажешь. А морщинки вот — хужее… Ладно у рта, а с чего на носу вдруг! Прибавила в лампе огня, раскрыла шею. Шея — если особенно уж вглядеться — жатая, но у ключиц смуглая девичья гладкость. Обернувшись на Раиску, разнимала кнопки дальше, до груди, крепкой, будто не выкормила двоих детей, сама понимала — красивой. «Для кого берегу? В гроб забирать, что ли?»

Потому теперь, возле ульев, и бесилась, слыша мирный разговор свекрови с квартирантом. Праведник!..

На месте жеребьевки, возле Совета, грудился народ. Конкина не было, он отправился к червленовцам, а управление здесь доверил Любе. Народ глядел на широкий белый лист, приколоченный высоко над крыльцом. Протолкавшись, Настасья увидела, что это чертеж пустоши, разбитый на прямоугольники, которые заселять людям. На каждом свой номер. Особые номера для малосемейных, особые для тех, у кого ртов много, а значит, и площадь полагается большая.