Выбрать главу

— Хотите счастья? Бейте чемберленов. А главное — своих местных бюрократов. Бюрократов бейте!

Он толкался о мальчишку-шофера, который не знал, в какой дом везти, светил фарами на въезде в Кореновский.

5

Андриан наполнял перед Шурой то одним, то другим вином стопку, аккуратно беря за донышко, подносил к лампе. Огни ламп колыхались от песен, освещали над головами ветви с висящими фуражками.

У ног Андриана стояли принесенные из погреба бутылки «собственной коллекции» и вода в старинной посуде — кварте. Андриан ополаскивал стопку, до скрипа протирал, чтоб — упаси боже! — не смешать предыдущий запах со следующим… Наполнив из очередной бутылки, пояснял, какой здесь букет, чем особенным — для недонских людей, для тупаков, — неуловимым отличен от другого букета.

Шура, уже наученная, как дегустируют, растирала пару капель языком по нёбу, с восторгом убеждалась, что она не «тупак», что улавливает те «букеты», о каких говорит Андриан Матвеевич. Она действительно слышала в вине то аромат поздних, опавших садов, по словам Андриана, припеченных для живости морозцем, то запах майской степи, где нетоптаные, нехоженые травы, где далекая синяя лента Дона то чернеет, то пылает в солнце!.. Андриан был сосредоточен. Катая на скулах бугорки, жевал несколько капель, а остальное выплескивал через плечо:

— Нехай землице. Под водой уж не попробует этого.

На разливе тарахтела моторка, временами выключалась, и невидный в темноте рыбак пел:

Конь вороной с походным вьюком У церкви ржоть, ковой-то ждеть.

Голос заглушался лягушачьим турчанием. Свадебное, могучее, оно, казалось, раскачивало воздух, звенело над прибитым к берегу камышовым плавом, переходило в стрекот, в густое шлепанье, сходное с работой пароходных лопастей.

— Дают товарищи лягушки! Хуторская фау́на! — подмигивал Музыченко, придвигался к Шуре плотней, но Андриан отстранял его, как отстранял и самого Голикова: дескать, муж не муж — не мешай дегустации… Считая себя все же на работе, Шура не пила, лишь пригубливала, что раздражало женщин, ревнующих ее к хозяину.

— Пей, а то за сиськи выльем! — кричали они, и Шура принимала их терминологию как нечто законное; все выглядело здесь, под ночными деревьями, законным — даже лечение одноногого Лавра Кузьмича, который подавился рыбьей костью и которому приволокли с берега напуганного мокрого селезня.

Селезень бился, выворачивал зеленую бархатную голову, но ее вместе с глазами всадили вперед клювом в раззявленный дедов рот, держали, пока от «дыха» селезня кость не «перегорит».

Шло ряжение. Женщины наводили пробкой усы. Лавр Кузьмич, уже излечась (вероятно, кость действительно «перегорела» — всякие чудеса бывают), крутился на табурете, выряженный русалкой. Он в одно спеленал простыней культю и здоровую ногу, вплел на конце — в виде русалочьего хвоста — веник и, под общее ржание трепеща этим веником, голый до пояса, в набитом паклей бюстгальтере, влюбленно бросался на секретаря райкома, обольщая его, в то время как Михаил Музыченко на другом конце стола изображал даму. Крупногубый, крупнозубый, сиял из-под разодранного соломенного бриля, вместо вуали натянул кусок рыбачьей сетки, намалевался Шуриной помадой, ринулся с топором в сады, откуда из-за деревьев, из темноты раздалось отчаянное собачье визжание, а затем перед столами в свете появился Михаил, держа искусанной рукой лохматый отрубленный хвост.

— Горжетка! — обвивая хвост вокруг шеи, сообщил он валяющимся от хохота людям, и Шура чувствовала, что именно так и сто и двести лет назад гуляли в хуторах казаки, что она прикоснулась к миру, где звериные шутки живут рядом с чудесной поэзией вина, что без таких шуток скудней лилось бы вино, бедней выглядели б и сами столы, и опрокинутое над столами небо — многослойное от звезд, легкое. Ее изумляло, что эти хохочущие старики еще недавно — в Отечественную — пластались на горячих конях, пригинаясь к гривам, избочась, рубили; а теперь рядом с ней, Шурой, пьют созданное на своих берегах вино, пахнущее осенним садом, майскими степями… Она наклонилась к заросшему седым волосом уху Андриана, зашептала: