Выбрать главу

Бабка, не нарушая правил, опустилась рядом с бугорком, положила клюшки, стала ощупывать траву. Кожа ладоней была черствой, словно на пятках; пальцы шевелились деревянно, о пояснице и вообще какой уж разговор, когда врачи заявляют: там известь, соли… Но женщина, даже совсем изломай ее, скрути ее узлом, отними зрение, язык, она всегда женщина, и Поля слышала на своих хохочущих молодых губах крепко пахнущие табаком губы лихача Матвея, его колкие, фасонно подкрученные усы, его небольшие, наглые, лезущие под кофту цепкие руки…

Правильно жила! Не ломалась, не мучила излишне Матвея на этом месте, не мучила и потом, когда рожала ему детей и когда слышала не шепот его, а покрывающие густую копытную дробь его выкрики: «Ге-ге-ге!» — и сама кричала на скаку: «Ге-ге-ге!» — а после, меж боями и штабными делами Матвея любила его где ни попади. На походной ли бричке под шинелью, в отдаленном ли поле, откуда едва виднелись костры бойцов. Ох и любила!.. Отзывчивей, слаще, чем в тихие, мирные годы…

Правильней бы вспоминать все это у поднятого сторчаком камня, под которым столько лет покоился супруг и с ним сыновья, но уже декада, как вывезли останки со старой хуторской площади на новую, в новый поселок. Под бочок к Степану Конкину. Рядом оказалися кореновские председатели — последний и первый.

На кустах продолжали звенеть соловьи; в стороне белела необъятная бетонная плита, недавно залитая на месте скотомогильника, на ее белой ровизне проступали закоптелые обрубки срезанной автогеном арматуры. Далеко за спиной бил в небо прожектор с вершины только что построенного маяка; и хотя ночь уходила, прожектор все работал. Должно, ребята-электрики испытывали его, включали то слабее, то ярче.

Плюхнув под ногой Поли, осунулась подмытая глыба вместе с росшим на ней кустом. Вода прибавлялась, сияла в светлом уже воздухе, отражала проснувшихся, летящих в вышине чибисов, цапель, зеркально-четко рисовала каждый прибрежный лист. Клочья пара отражались тоже. Не шевелясь, они висели местами над теплой с ночи, парной гладью; и лет сорок назад Поля, чтоб броситься, проплыть, скинула б с себя все и, остановись на безлюдном этом берегу, тоже отражаясь, наверно, загорланила бы модную тогда частушку:

Я в Дону купалася, Сама себя видела.

— Господи, — сказала она, — а уж теперь-то повидеть себя — ужасть какая…

И все одно бунтуется душа, прет вразрез уродливым ногам, рукам, проклятой, растак ее мать, старости! Поля сложила, сунула за пазуху шаль и двинулась к хутору, где уже рокотали моторы. Тапочки на ее ногах были стоптанные, но мочить их в росе, портить она не желала. И юбку, чтоб не подрать о терновник, отводила на сторону, хоть была та юбка латаной-перелатанной, самый раз Пальме на подстилку.

Нет, на революцию не обижалась. Когда стреляла-колола, не думала за эти дела ходить в бархатах. И сынов брала у нее Совдепия не за бархаты, и были б еще сыны — их тоже, не спросилась бы, отобрала; и Поля снесла б это, как положено… Но вот хоть раз бы вызвали ее в правительство, поинтересовались: как считаешь, товарищ Щепеткова, верно ли живем? За это ли именно или, может, за что другое сметала ты оружием белых гадов?

Но дела шли без согласований с нею, гремели и первыми «фордзонами» и в Отечественную гулом «катюш», а нонче — беззвучной водой, накрывающей дорогу, по которой еще ночью было сухо идти. Не сбрехали сводки. Паводок на глазах заполнял дорожные колеи, втекал в балки, все больше делался морем; и Поля, взгадывая, как пела в армейском строю «Интернационал», как словами гимна клялась построить новый мир, не отрекалась от клятвы.

Нет. Раз революция, — значит, революция, в этих делах на полдороге не запинаются. И хоть отдавать тихие берега значило для Поли все одно, что вновь хоронить Романа, и Азария, и Алексея, но она — красногвардейская сабельница Пелагея Щепеткова — своим сердцем клятву не продавала. Не та выучка. Моторы в хуторе рокотали все громче, рушили старый мир до основания; шла атака, и бабка видела своего Матвея Григорича впереди наступающих, отчетливо слышала его покрик: «Ге-ге-ге!»

— Давайте! — шептала она.

Глава двадцать первая