— Давай, Радист, давай, — говорил Голубов.
Спина Голубова в хромовой тужурке была гладкой и скользкой, держаться за нее было трудно; конская тугая кожа передвигалась под Любой, а когда Радист пытался ржать, присасывая ноздрями морозный воздух, Люба чувствовала ногами, собственной кожей вздрагивание его мышц от этого ржания.
Все было необычайно после происшедшего за последние сутки… Радист вскидывал Любу на крутом своем крупе и, высоко задрав голову, поставив вперед уши, шел прямо на луну, сперва улицей хутора, потом над ериком, вдоль скованных льдом камышей. Голубов впереди Любы молчал. Может, думал, что нехорошо получилось, что не следовало ему при жене громоздиться вдвоем с Фрянсковой. Неожиданно он обернулся, подмигнул:
— Держись.
Ударил каблуками под брюхо лошади, резко пригнулся. Люба пригнулась тоже, чтобы не оторваться от его спины, и минуты две ухала под копытами дорога, сливались в одно придорожные камыши — высокие и низкие, густые и редкие, — и Люба неслась, словно бы летела, между луной и этими мелькающими камышами.
Ферма стояла на берегу ерика, среди огромных тополей. Голубов повел Любу, чтоб представить ее коллективу и самому ехать к овцеводам, но кино еще не кончилось, из дальнего сарая, где стояла кинопередвижка, неслась музыка. Порой, не по ходу картины, а настоящий, живой, из сарая вылетал зычный визг поросенка. Голубов приоткрыл дверь. Крутили военный фильм, видимо уже вторую половину, потому что вовсю били немцев. Русский парень садил из автомата в гущу, и немцы, то скрючившись, то широко взбрасывая руки, подпрыгивая, валились один на другого.
— Эк он их! — скривился Голубов и пошел по двору.
— Это же фашисты, — сказала Люба.
— А они не люди?..
Люба поразилась. Голубов — этот горлохват с институтским дипломом — даже о своих хуторянах твердит, что надо, мол, жабры и все пузыри им выдирать… И вдруг — сочувствие эсэсовцам. Люба возмущенно спросила:
— Значит, фашистов не бить?
— Эйшь ты! — сказал Голубов. — Я их бил и еще буду — будь спокойна! Я сейчас не о том.
Он с недоверием оглядел Любу: дескать, стоит ли разговаривать с ней на серьезную тему.
— Я, — сказал он, — говорю о положении человека среди других млекопитающих. Животное рождается — одно зайцем, другое теленком. А человеческий детеныш, он сперва — никто. Ни фашист, ни коммунист. Сосет молоко, дрыгается, и кем ему стать — зависит от среды. Ребятишки в Западном Берлине (мы его, Берлин, три дня брали — двадцать четвертая, шестнадцатая, девятнадцатая дивизии), так вот, детишки, что рождаются там сейчас, может, в эту самую минуту, разве они хоть чем-нибудь хуже наших? Но вырастут в той среде бандитами-международниками. А дай им нашу реальную мечту: ликвидировать пустыню с ее пылякой, с распроклятым «астраханцем» — и сформировались бы из них хлопцы я тебе дам! Никогда б я больше не имел нужды рвать себе душу — получать за них награды. Я награду и за другое получу!
Привычно ухарским движением головы на длинной и крепкой голой шее он кидал кубанку то на затылок, то на глаза, излишне много произносил «мне», «мною», «я», но Люба, хоть ее раздражало яканье, слушала.
— Я к тому, — пояснил Голубов, — что наша среда, именно цимлянская, — это силища почище атомной; любого фашистского дитенка в состоянии сделать человеком… И как же возможно нам самим сомневаться?! Да нас, если не повернем массу, стрелять надо. Первыми нас с тобой, которым выступать сегодня.
Выступать!.. Люба только теперь это сообразила. Она никогда не выступала перед людьми, кроме как в классе или на комсомольских собраниях, где все были своими. А как же сейчас? Даже на фоне неотвязных мыслей о Василии это было страшно. Нет, что же все-таки делать?.. Не глядя на сарай, где вот-вот кончится кино, она равнодушным голосом спросила, о чем ей, по мнению Голубова, лучше бы побеседовать с девушками.
— Да хоть об этом же, о берлинских новорожденных. А главное, о том, что вокруг. Смотри!
Люба посмотрела. Закостенелая грязь и редкие пятна снега были сплошь усеяны пометом, земляной спуск к ерику, где летом терлись накупавшиеся свиньи, был засмальцован и, несмотря на мороз, отдавал особо едким запахом свинофермы. Голубов кивнул: