– Стань передо мной, как лист перед травой!
Он вручает мне кисть с торжественностью, словно монарх, передающий наследнику скипетр.
– Держи ровно! Не капай! Не капай! О-о-о, как я страшен в гневе!
Руки его, никогда не умевшие повязать галстук или пришить пуговицу, прекрасно справлялись с грубой, простой работой – сбросить ли с крыши снег, распилить ли бревно – и, как это ни странно, не умея вдеть нитку в иглу, с истинно жонглерской ловкостью показывали фокусы. Да, вот вдеть запонки в манжеты было для него делом непостижимым, а солонкой жонглировать – пожалуйста. Поставит на ладонь полную соли солонку, круто наклоненной ладонью совершит полукруг в воздухе; и не только сама она, словно гвоздями приколоченная, не падает на пол, но даже и соль каким-то чудом не сыпется.
Да что солонка! Его слушались стулья.
Стул покорно стоял минуты две на указательном пальце – и не падал. Жонглер извивался, приплясывал, гнулся, удерживая стул от падения, а стул благодаря этим извивам не падал, стоял. Ножкой на указательном пальце.
Еще была палка. Короткая толстая дубина. Он подбрасывал ее и ловил, бросал и ловил, все быстрее, быстрее, быстрее; она кружилась в воздухе как толстенная спица, а потом он внезапно бросал ее в грудь Коле, моему старшему брату, или ошеломленному гостю, требуя, чтобы они не отклонялись от палки, а ловили ее на лету и кидали обратно. Сам же стоял в ожидании удара, расправив узкие плечи и выпятив грудь. «Вот грудь моя – рази!» Но сразить не удавалось никому: длинная рука перехватывала палку на аршин от груди и снова запускала в противника.
Греб, плавал, нырял, ходил на лыжах… Бурно двигался на воздухе, в игре и в работе, среди волн, песков, детей и сосен.
Игру он любил и уважал чрезвычайно, не проводя при этом отчетливой грани между игрой и трудом. И во всякий труд норовил втянуть ребятишек, превращая для нас в игру всякий труд. На воле и дома.
Скромные наши владения лишь условно могли быть названы садом; скорее это был елово-сосновый перелесок, каких так много в Куоккале. С двух сторон наше поместье отделено было от соседей забором, с третьей стороны – водою ручья, с четвертой, от берега моря, его не отделяло ничто. Наши сосны свободно выбегали на желтый прибрежный песок, за которым – гряда корявых и округлых камней, то скрываемых пеной, то сухих, надежно прогретых солнцем. Летом, в жару, земля наша была скользкой от хвои; иглы елей да сосен, пни, да шишки, да змеящиеся ползучие корни, о которые мы в кровь разбивали босые ноги. Лесок как лесок; а сад, собственно, только возле крыльца: одна клумба, да две посыпанные песком дорожки, да грядка настурций вдоль веранды.
Лесок как лесок, но хоть и был он скромен, а доставлял Корнею Ивановичу немало хлопот.
Оборонять его приходилось от двойных набегов: медленных, коварных – ручья и бурных – морских.
В обороне принимали участие и мы.
Ручей имел обычай исподтишка, постепенно отмывать из-под сосен нашу беззащитную землю. Корней
Иванович, обнаружив убыток, начинал с неистовством залечивать нанесенную рану, таская с берега моря песок, мешок за мешком, на спине, не хуже заправского грузчика, а мы на бегу поспевали за ним, кто с лейкой, кто с ведром, кто с кастрюлей. Команда – и весь песок: «Раз, два, три, глаза закрой, с-сыпь!» – мигом ссыпается в воду.
Чтобы обороняться от ручья, достаточно было песчаной запруды; от моря не спасали и камни.
Каждую осень, в ожидании предстоящих бурь, выловив багром из моря штук десять принесенных из Кронштадта плетеных корзин (такой ширины и такой вышины, что Коля, Боба и я, все трое, забирались в одну), он расставлял их на берегу вдоль сосен, рядком, надеясь защитить участок от неминуемого набега волн; и каждую корзину доверху собственноручно наполнял камнями, что было отнюдь не легко: десятки раз надо было проделать путь с берега к корзине и обратно.