Мы в ожидании смолкаем. Ожидание кажется долгим, хотя оно длится мгновение.
– Блямс! – выкрикивает он.
Мы по команде опускаем ведро на землю и плюхаемся рядом.
Он вместе с нами.
Боба смотрит в воду, с удивлением разглядывая, как комкает и корежит вода его лицо.
– Марш! – выкрикивает наш повелитель. – Одна нога здесь, другая там!
И снова мы затягиваем наш водяной гимн, ожидая блаженного «блямс!».
От него мы всегда ожидали веселого чародейства.
Если с ним, значит уж так завлекательно – не оторвешься. Особенно: «идем путешествовать».
На почту ли, рукопись отправить, на берег ли моря, за водой ли в «Пенаты», в лавку ли на станцию, или шагать на край света, или отправиться в плаванье – это уже все равно: лишь бы с ним.
Серьезной угрозой из его уст считали мы в детстве одну: «Не возьму с собой». «Завтра не возьму с собой». Куда не возьмет? Это уже и не важно. С собой не возьмет, вот куда. Оставит дома. Расстанется. Все будут с ним, все возле, вместе – а я одна. Без его шагов, голоса, рук, насмешек. Сиди в саду и делай вид, что читаешь. Гляди на калитку и прислушивайся: жди, когда с Большой Дороги в переулочек поворотят голоса, и вот ближе и ближе его голос, покрывающий все, высокий, с примесью свиста и шепота, командующий и насмешливый вместе.
К счастью, был он хоть и горяч, но отходчив. И устрашающая угроза «завтра не возьму» не исполнялась почти никогда. Он забывал ее, и мы снова оказывались вместе, в путешествии или труде.
Когда домашние припасы кончались (а родители наши ездили в город нечасто), мы всей оравой шли по
Большой Дороге то на станцию Куоккала, то в сторону противоположную – к станции Оллила, в лавочку Кильстрем, и хотя дорога была самая обыкновенная, но если шли мы не с няней Тоней, а с ним, чего только не случалось во время этих двухверстных путешествий! Чего только он не изобретал!
Заметив, например, что Боба, молча принудивший нас взять его с собой, изнемогает под гнетом жары, усталости и фунта орехов:
– Несчастье! – вскрикивал вдруг Корней Иванович высоким голосом. – У меня приклеился нос! Я не могу сдвинуться с места! Я пропал! Помогите! Спасите!
Согнувшись в три погибели, он ерзает носом по стволу придорожного дерева. Руки растопырены, пальцы беспомощно шевелятся в воздухе. А вот нос – нос уже неподвижен. Он накрепко прилип к стволу. И ноги вросли в землю. Кончено. Отец наш останется тут навсегда.
– Хватайте меня и тяните меня! Бобочка! На твою помощь вся моя надежда!
Мгновенно позабыв об усталости, Боба вцепляется ему в колено. Тянем и мы с Колей за болтающиеся длинные руки, за полы его пиджака, за Бобин кушачок. Тянем-потянем, вытянуть не можем. Нос прочно приклеен к дереву, ноги стоят как столбы. Долго мы еще тянем-по-тянем. Бобе иногда удается сдвинуть одну огромную ногу, и он не теряет надежды. Но где там! Нога вросла в землю опять. И вдруг, от внезапного толчка, все мы летим на траву: великан освобожден, он распрямился, закинул голову и с высоты протягивает каждому из нас по очереди свою благодарную руку. Особенно горячая благодарность выпадает на Бобину долю:
– Спасибо тебе, Бобочка, ты тянул сильнее всех. Если бы не ты, не видать бы мне родного дома!
И Боба радостно бежит вперед.
Когда начинала хныкать и отставать на дороге я, он возобновлял мои силы по-другому. Он пускался в рассказы о том, как я была маленькая. Как меня однажды купали в корыте, поставленном на две табуретки, а корыто возьми и опрокинься вместе со мной. Я сначала вскрикнула, а потом замолчала. Лежу под корытом, и оттуда ни звука. Все думали, что я умерла. Боязно было приподнять корыто, взглянуть.
– Что я там лежу мертвая? – спрашиваю я. – И ты боялся?
– И я. «Ведь я вам несколько сродни».
– А потом?
– А потом я поднял корыто…
– И я была живая! – кричу я в восторге. – Лежала живая и не плакала!
Мне хотелось, чтобы он рассказал, как мама прижала меня к груди, как все радовались, обнимали меня и целовали, но его насмешливый ум не позволял размазывать умиление.
– Я была маленькая, но не плакала, – вымогала я. – Я сильно ушиблась, но не плакала.
– Зато плакали мы, – обрубал он. – До того ты нам всем на-сто-чер-те-ла. – И клал мне руку на плечо. – Голову мыть – рев! мыло, видите ли, попало в глаза… А сама толстая, красная, безбровая – фу!.. Колечка, кстати, скажи нам, как по-английски брови?
Я понимала, конечно, что он шутит, но все-таки больше, чем о корыте, любила другой его рассказ: о том, как при моем появлении на свет меня воспевали поэты.
Папа, мама и Коля жили тогда в Петербурге на Коломенской улице. Маму увезли в больницу неподалеку, на этой же улице, а оттуда она вернулась уже вместе со мной. Пришел поздравить родителей поэт Сергей Городецкий и написал на дверях маминой спальни:
О, сколь теперь прославлен род Чуковских,Родив девицу, краше всех девиц.