В то время не было организованной борьбы с болезнью. В Лондоне нашлись добрые сердца и руки, готовые оказать помощь, но они еще недостаточно сплочены для того, чтобы противостоять столь стремительному врагу. Есть немало больниц и благотворительных учреждений, но большинство из них содержится в Сити на средства отцов города исключительно для бедных граждан и членов гильдий. Немногочисленные бесплатные больницы плохо оборудованы и уже переполнены. Грязный, расположенный на отлете Лаймхаус, всеми позабытый, лишенный всякой помощи, вынужден защищаться собственными силами.
Джон Ингерфилд созывает стариков и с их помощью пытается пробудить здравый смысл и рассудок у своих обезумевших от ужаса рабочих. Стоя на крыльце конторы и обращаясь к наименее перепуганным из них, он говорит о том, какую опасность таит в себе паника, и призывает к спокойствию и мужеству.
– Мы должны встретить бедствие и бороться с ним, как мужчины! – кричит он сильным, покрывающим шум голосом, который не раз сослужил службу Ингерфилдам на полях сражений и на разбушевавшихся морях. – В нашей среде не должно быть трусливого эгоизма и малодушного отчаяния. Если нам суждено умереть, мы умрем, но с божьей помощью мы постараемся выжить. В любом случае мы сплотимся и будем помогать друг другу. Я не уеду отсюда и сделаю для вас все возможное. Ни один из моих людей не останется без помощи.
Джон Ингерфилд умолкает, и, когда звуки его сильного голоса затихают вдали, за его спиной раздается нежный голос, чистый и твердый:
– Я также пришла сюда, чтобы быть с вами и помогать своему мужу. Я буду ухаживать за больными и надеюсь принести вам пользу. Мой муж и я сочувствуем вашей беде. Я уверена, что вы будете мужественны и терпеливы. Мы вместе сделаем все возможное и не будем терять надежды.
Он оборачивается, готовый увидеть за собой пустоту и подивиться помрачению своего рассудка. Она вкладывает свою руку в его, и они смотрят друг другу в глаза; и в это мгновение, в первый раз в жизни, эти два человека по-настоящему видят друг друга.
Они не говорят ни слова. На разговоры нет времени. У них масса работы, очень срочной работы, и Анна хватается за нее с жадностью женщины, долгое время тосковавшей по радости, которую приносит труд. И при виде того, как она быстро и спокойно движется среди обезумевшей толпы, расспрашивая, успокаивая, мягко отдавая распоряжения, у Джона возникает мысль: вправе ли он позволить ей остаться здесь и рисковать жизнью ради его людей? И за ней другая: а как он может помешать ей? Ибо за этот час он осознал, что Анна – не его собственность: что он и она – как бы две руки, повинующиеся одному господину; что, работая вместе и помогая друг другу, они не должны мешать один другому.
Пока Джон еще не до конца понимает все это. Самая мысль кажется ему новой и странной. Он чувствует себя, как ребенок в волшебной сказке, внезапно обнаруживший, что деревья и цветы, мимо которых он небрежно проходил тысячи раз, могут думать и говорить. Один раз он шепотом предупреждает ее о трудностях и об опасности, но она отвечает просто: «Я обязана заботиться об этих людях так же, как и ты. Это моя работа», – и он больше не настаивает.
Анна обладает чисто женским врожденным умением ухаживать за больными, а ее острый ум заменяет ей опыт. Заглянув в две-три грязные лачуги, где живут эти люди, она убеждается, что для спасения больных необходимо поскорее вывезти их оттуда. И она решает превратить огромную контору – длинную, высокую комнату на другом конце пристани – во временную больницу. Взяв в помощь семь или восемь женщин, на которых можно положиться, она приступает к осуществлению своего замысла. Она обращается с гроссбухами, словно это книги стихов, а товарные накладные – какие-нибудь уличные баллады. Пожилые клерки стоят, ошеломленные, воображая, что наступил конец света и мир стремительно проваливается в пустоту, по вот их бездеятельность замечена и их самих заставляют совершить святотатство и помочь разрушению собственного храма.
Анна отдает распоряжения ласково, с самой очаровательной улыбкой, но все же они остаются распоряжениями, и никому даже в голову не приходит ослушаться их. Джон – суровый, властный, непреклонный Джон, к которому с тех пор, как он 'девятнадцать лет назад окончил торговую школу Тейлора, ни разу не обращались тоном более повелительным, чем робкая просьба, и который, случись что-либо подобное, решил бы, что внезапно нарушились законы природы, – неожиданно для себя оказывается на улице, спешит к аптекарю, на мгновение замедляет шаги, недоумевая, зачем и для чего он делает, это, соображает, что ему ведено сделать это и живо вернуться назад, изумляется, кто посмел приказать ему, вспоминает, что приказала Анна, не знает, что об этом подумать, но торопливо продолжает путь. Он «живо возвращается назад», получает похвалу за то, что вернулся так быстро и доволен собой; его снова посылают уже в другое место с указаниями, что сказать, когда он придет туда. Он отправляется (ибо постепенно привыкает к тому, что им командуют). На полпути его охватывает сильная тревога, так как, попытавшись повторить поручение, чтобы убедиться, что правильно запомнил его, он обнаруживает, что все забыл. Он останавливается в волнении и беспокойстве, размышляет, не выдумать ли что-нибудь от себя, тревожно взвешивает шансы – что будет, если он поступит так и это раскроется. Внезапно, к своему глубочайшему изумлению и радости, он вспоминает слово в слово, что ему было сказано, и спешит дальше, снова и снова повторяя про себя поручение.
Он делает еще несколько шагов, и тут происходит одно из самых необычайных событий, которые случались на той улице до или после этого! Джон Ингерфилд смеется.
Джон Ингерфилд с Лавандовой верфи, пройдя две трети улицы Крик-Лейн, бормоча что-то себе под нос и глядя в землю, останавливается посреди мостовой и смеется; и какой-то маленький мальчик, который потом рассказывает об этом до конца своих дней, видит и слышит его и со всех ног мчится домой, чтобы сообщить удивительную новость, и мать задает ему хорошую порку за то, что он говорит неправду.
Весь этот день Анна героически трудится, и Джон помогает ей, а иногда и мешает. К ночи маленькая больница готова, три кровати уже поставлены и заняты; и вот теперь, когда сделано все возможное, они с Джоном поднимаются наверх в его прежние комнаты, расположенные над конторой.
Джон вводит ее туда не без опаски, ибо по сравнению с домом в Блумсбери они выглядят бедными и жалкими. Он усаживает ее в кресло у огня, просит отдохнуть, а затем помогает старой экономке, никогда не отличавшейся особой сообразительностью, а теперь совершенно обезумевшей от страха, накрыть на стол.
Анна наблюдает, как он двигается по комнате. Здесь, где проходила его настоящая жизнь, он, пожалуй, больше является самим собой, чем в чуждой ему светлой обстановке; и этот простой фон, по-видимому, выгодно оттеняет его; Анна поражена, как это она не замечала раньше, что он – хорошо сложенный, красивый мужчина. И он вовсе не стар. Что это – неужели из-за плохого освещения? Он выглядит почти молодо. А почему бы ему и не выглядеть молодо, если ему всего лишь тридцать шесть, а в таком возрасте мужчина еще во цвете лет? Анна недоумевает, почему она раньше всегда думала о нем как о пожилом человеке.