Я заполнила, сидя за бюро. И вот тут опять началась моя сегодняшняя мука: в последний раз, в последний, я пишу что-то для нее, возле нее, и вытираю перо тряпочкой, которая хранится под глиняной юбкой ее вятской куколки. Сколько раз она, смеясь, показывала мне, где лежит ее тряпочка, когда мы работали вместе. И больше никогда мы не будем работать вместе! Это сверкающее, без пылинки, бюро, со всеми ящиками, куколками, коробочками - бумага для машинки в левом верхнем, почтовая в правом нижнем - все оно как будто ее дом, обдуманный, обжитый, трудовой и нарядный. И в этом доме, где было подарено мне столько мыслей, исправлено столько моих страниц, я вытираю перо в последний раз.
В последний раз сегодня Тусенька сидела за своим бюро. Я хотела было подать ей бланки на подпись в постель, но сообразила, что, лежа, она подпишется не так, как обычно. Я помогла ей подняться, надела ей на босые ноги маленькие ее туфельки и почти перенесла в кресло перед бюро. "Где писать? Здесь? Я что-то не разберу", - говорила Туся, еле держа голову.
Я уложила ее обратно, и она сразу закрыла глаза.
28.II.60
Она сидит, я пою ее чаем с ложечки. Слабенькая, еле держит голову. Я одной рукой пою, а другой поддерживаю спину.
Проглотила две ложечки, взглянула на меня:
- Вот так, Лидочка, и бывает. Так и бывает...
И махнула рукой.
Очень долго спала; проснулась бодрее. Лежит и улыбается.
- Вы что, Туся?
- Лидочка, я все думаю, откуда берется столько лиц, образов, происшествий, интересных картинок... Где они производятся, откуда ко мне приходят?
- Во сне?
- Нет, все время.
1.III.60
Сознания уже нет. Вернется ли?
В последний раз она узнала меня вчера - или это уже сегодня? - часов в 6 утра. Опять были судороги. Они всегда пробуждают ее сознание - болью пробуждают. Мы уже поняли, что когда начинает как бы улыбаться рот, это не улыбка, это судороги близки. Надо скорее растирать руки, лицо.
Я наклонилась - глаза расширенные и в них ужас перед болью и радость, что она не одна, я тут. Она меня узнала. Я растирала ей лицо и звала Настю. Когда судороги прошли, Туся взяла мою руку и положила под щеку себе.
3.III.60
Туся в гробу.
Если смотреть от дверей, кажется, что гроб - это лодка и Туся плывет куда-то, покорно и торжественно отдаваясь течению.
Течению чего?
Если смотреть, стоя в головах, то виден прекрасный лоб, высокий, сильный. И справа, над виском - нежное пятнышко седины. Кругленькое.
II
Отрывки из воспоминаний
Тусенька была первым интеллигентным религиозным человеком, с которым я встретилась в жизни. Меня это дивило; мне тогда казалось, по молодости лет, что религиозность присуща только людям простым и отсталым; Туся же была так умна, так образованна, так начитана, от ее суждений веяло зрелостью ума и сердца. И вдруг - Евангелие, Пасха, церковь, золотой крестик, молитва... Я видела, что разговаривать о своей религии она не любит, и долго не решалась ее расспрашивать. Но любопытство взяло верх, и однажды, уже в редакционные годы (наверное, в начале тридцатых), я попросила ее рассказать мне и Шуре о своей религии, объяснить нам, в какого она верит Бога.
- Хорошо, - сказала Туся, - но только с одним условием. Я вам объясню раз, и поймете вы или нет - я больше никогда объяснять не стану, а вы больше никогда не будете меня спрашивать.
Я обещала. Она назначила вечер и пришла. Мы сидели втроем у меня в комнате - Туся и Шура на диванчике, а я на ковре - и Туся изложила нам свой символ веры. Воспроизвести ее речь подробно я сейчас, четверть века спустя, не могу, запишу немногое.
- Вы спрашиваете, что означает моя вера в Бога? - сказала Туся. - Я верю, что существует счет, и к этому счету всегда мысленно обращаюсь. Бог - это постоянный суд, это книга совести. Меняются эпохи, времена и люди, но ведь красоту добра и самоотвержения люди понимают всегда, во все времена. Красота отдачи себя понятна всем людям. Культивирование этой красоты - это и есть религия.
* * *
Познакомились мы зимой 1924-1925 года в Институте; впервые разговорились, пройдя вечером по набережной Невы от Медного Всадника до Литейного.
Туся рассказывала мне о Рождестве в Выборге, о маленьких домах и о елках, горящих внутри, за окнами; о саночках, на которых везут детей и покупки; о снежной тишине.
Была весна, мы обходили лужи. Я смотрела на нее с удивлением: я никак не ожидала, что эта барышня, в какой-то мудреной шляпке, с намазанными губами и мелкими кудряшками на лбу, может так чудесно рассказывать...
Вообще, в первое время нашего знакомства мне казалось, что Тусина наружность и манера одеваться не выражают ее естества, а противоречат ему. С годами это изменилось: то ли я привыкла, то ли Тусина внешность стала более соответствовать ее душе.
* * *
Еще в студенческие времена Туся мне рассказывала, что ощущение счастья связывается у нее всю жизнь с мыслью, с подаренной ей, осенившей ее, новой мыслью.
Религиозная мысль впервые посетила ее в детстве. Маленькой девочкой, в Выборге, она стояла вечером у окна, слегка раздвинув шторы. За окном, в луче света, опускался снег, и она впервые ощутила огромность вселенной, единство жизни, свою причастность к миру и неизбежность смерти.
* * *
В ленинградские студенческие времена Туся называла меня "Лидия-Катастрофа" - за то, что со мной всегда что-нибудь случалось, и "Чуковская-Немезида" - за то, что я всегда приходила в назначенное время, минута в минуту. Это мешало ей, так как сама она к ею же назначенному времени обычно не бывала готова. Приду к ней к 9 утра, как условились, - а в передней еще темно, и в Тусиной комнате спущены шторы, и Туся крепко спит, положив руку под щеку. Проснется, увидит меня:
- А, Чуковская-Немезида, вы уже здесь? Ну что бы вам было опоздать немного?
В ту пору называла она меня в шутку - за высокий рост и густые короткие волосы - "Помесь льва и пальмы"; про одну мою тогдашнюю фотографию, где у меня рот открыт, говорила: "открывает щука рот, а не слышно, что поет". Позже одну мою московскую фотографию, где я сижу какая-то важная, толстая, рядом со встрепанным Ваней, она называла так: "Миклуха-Маклай со своим папуасом".
* * *
Я всегда была - и, к сожалению, осталась - нетерпеливой, нетерпимой, раздражительной. Туся была первым человеком, из встреченных мною в жизни, без раздражения относящимся к трудным, неприятным сторонам человеческих характеров.
- Ну, как вы можете выносить NN? - сказала я однажды об одном нашем общем приятеле, студенте. - Он, конечно, человек хороший - но до чего противно заикается, мямлит, тянет, а одеваясь, так медленно заматывает шарф, что я лопаюсь от злости.
- А я не лопаюсь, - ответила Туся. - Если человек в основном хороший, то мне легко сносить его недостатки. Пусть заматывает, заикается или еще что-нибудь. Меня это не раздражает.
Однажды (уже на Сущевской) Туся пожаловалась мне: Самуил Яковлевич сердится, что она много времени тратит на Городецкую.
- Ну что вам за охота без конца возиться с этой старой, скучной дамой! крикнул он Тусе в сердцах.
- А я, - сказала мне сердито Туся, - ответила Самуилу Яковлевичу: я сама старая скучная дама. И, наверное, потому мне не скучно возиться с ней.
- Ох, - сказала я, - Городецкая в самом деле, Тусенька, несносная зануда, и я понимаю С.Я., что она его раздражает... Вы больны, утомлены, заняты - она своими просьбами выматывает ваши последние силы. Один телефон чего стоит! Вы сами жалуетесь, что от телефонных разговоров у вас сердце болит.