Ну вот, это было дня три назад, а сегодня вечером она позвонила с таким сообщением:
- Я говорила с С.Я. о ваших стихах. Мне хочется понять, чего им не хватает, чтобы выразить вас вполне, чтобы они стали вполне вашими? С.Я. объяснил так: в этих стихах два элемента основные хороши
музыкальность
психология, т. е. ум и чувство, но нету третьего
актерского начала, необходимого в искусстве.
Откуда же ему взяться в стихах, если его нет во мне?
7.VI.46
Ездила с Тусей в магазин, чтобы помочь ей волочить тяжелые корзины. Туся рассказывала про Мессинга10: она была на сеансе в поликлинике. О шарлатанстве, по ее словам, не может быть и речи, но впечатление тяжелое, п.ч. он напоминает собаку, напряженно ищущую, нюхающую. Туся говорит, что его удивительная деятельность представляется низшей деятельностью организма, а не высшей.
Корзины были тяжелые, я еле шла, но мне помогал Тусин голос. Мы придумывали сценарий про школу, который хотели бы вместе написать. Туся придумывала, как шла - легко.
13.Х.46
У меня была Туся. Пришла она внезапно: относила в Литфонд стандартные справки и зашла по дороге.
В последний год она в тоске, в тоскливых мыслях о себе. Все мы так. И это, конечно, ни для кого из нас не новость, но когда очень уж хватает за горло бежим друг к другу.
Вот она и пришла. Стала прямо, прислонясь спиной к книжному шкафу - она всегда стоит и прижимается к стене во время долгих наших разговоров.
- Я на днях бродила по улицам, - рассказывала Туся, - и мне очень легко, свободно дышалось и легко было идти. Но я подумала: если бы меня спросили, что сейчас со мной происходит, я ответила бы с совершеннейшей точностью: "Я умираю". Это не патетический возглас, не стон, не жалоба, это простое констатирование факта. Умирание в том, что у меня почти нет желаний и утрачены все связи с миром. Остались два-три человека, за которых мне больно, если им причиняют боль. Осталась память. Для жизни этого мало.
Я спросила, думает ли она, что это именно с нами произошло или это просто возраст, т.е. общая судьба.
- Нет. С нами.
Я напомнила ей герценовскую судьбу: он написал "Былое и думы" и создал "Колокол" в ту пору, когда считал, что у него все позади, остается только вспоминать прошедшее. А все было в разгаре и все впереди... Я спросила у Туси: если бы не надо было работать для денег, для членства в Союзе, работала ли бы она, чешутся ли у нее руки на труд, или только лежала бы с книгой?
- Я училась бы, - ответила Туся, подумав, - языкам, филологии, истории... Хотелось бы мне устроить школу, воспитывать детей... Кроме того, я написала бы историческую трагедию о Котошихине11.
- Ну, вот видите! Вам еще хочется работать! Значит, до смерти далеко.
Но Туся не пошла на это утешение.
- Нет, Лидочка. Рискнем сказать так: в человеке живут любовь и ум. Любовь во мне умерла, а ум еще жив. Он не занят, он, в сущности, свободен, п.ч. те дела, которые он вынужден выполнять, его не занимают. И он еще хочет деятельности, он в полной силе, ему всего 40 лет. Вот и все.
Это в Тусе-то умерла любовь? И остался только ум? Что за чепуха.
Но я ей этого не сказала. Как-то не решилась сказать.
20.Х.46
Люшенька уехала на дачу, мне не надо хозяйничать. Я позвонила Тусе и осведомилась, не нужна ли я ей. Она попросила приехать к 5 ч.: она мучается над очередным календарем.
Мы просмотрели два месяца: март и апрель. Подбор материала преглупый и прегнусный. Туся говорит: Ленин в детстве изображается так, будто ему предстояло сделаться смотрителем богоугодных заведений, а не революционером. Он очень чисто мыл руки, слушался папу и маму, ел все, что ему клали на тарелку, и пр.
Мы забраковали 3/4 предложенного материала.
Когда я уже оделась и стояла в пальто в узеньком пространстве между Тусиной койкой и шкафом - мы как всегда разговорились взасос. Мы стали вспоминать Институт, студенчество. Мы вспоминали не лирически, для нас обеих это не любимое время. Мы перебирали всех мальчиков и девочек, каких только могли вспомнить. О многих мы не знаем ровно ничего, а многие погибли.
- Странные были у нас учителя, - сказала Туся. - Все незаурядные, даже блестящие люди: Тынянов, Эйхенбаум, Томашевский, а в учениках разбирались худо. Больше всех они любили Коварского, Степанова, Гинзбург, Островского. Коварский - нуль; Степанов - барахло; Гинзбург умна, но не на бумаге; Островский - библиограф - и все они вместе, прежде всего, не литераторы. Непосредственно талантливого, литераторского, в них нет ничего, а псевдоученого много.
Да, я с Тусей согласна - наши университеты были: позади - поэзия и впереди - редакция. Институт же не дал почти ничего. (Разве что Энгельгардт кое-что открыл нам.) Нет, Институт дал нам самое главное: друг друга.
5.XI.46
Сегодня со мной случилась беда, которая, не знаю, чем бы кончилась, если бы не Туся. Меня вызвал к себе Сергеев12 посмотреть его пометки на гранках Миклухи. Критическая сторона оказалась на высоте; в своем недовольстве он часто бывал прав; но принять ни одной его поправки, буквально ни одной - я не могла. Слуха никакого. Однако я возражала спокойно, и он принимал мои предложения. И вдруг, когда я решила, что все уже позади, он вынул из портфеля три страницы собственного текста, который, по его словам, вставить в книгу необходимо! Какая-то пустая газетная трескотня о Миклухином антимилитаризме. Как будто вся книга не об этом! Как будто созданная мною картина еще нуждается в подписи! Все слова, которых я избегала, все общие места, все штампы собраны на этих страницах. Я не выдержала, наговорила ему резкостей. Он требовал, чтобы я тут же подписала гранки. Я сказала, что не раньше завтрашнего утра схватила гранки и ушла к Тусе.
Я к ней явилась в состоянии полной негодности. Еле-еле могла рассказать, в чем дело. Но Тусенька прочитала стряпню Сергеева и все поняла. За какие-нибудь два часа, расспрашивая меня, прикидывая и так и этак, она передиктовала мне злосчастные сергеевские страницы так, что они приобрели и содержание, и смысл, и стройность. И все это весело, с шутками, изображая бывшую жену Сергеева Адалис и его самого, воспроизводя его жирный, сочный, самодовольный голос.
Я ушла от нее восстановленной. Нет, не только страницы были восстановлены, но и я сама.
8.XI.47
Днем занималась весьма прилежно, а вечером, в награду себе, поехала к Тусе.
Туся полнеет, ширеет - это, по-видимому, ее способ стареть - но добро и ум, заключенные в ней, как-то еще явственнее к старости. После беседы с нею всякая беседа - как после беседы, скажем, с Борисом Леонидовичем - кажется убогой и плоской. Ее способность понимания людей - удивительна. Я не видела человека, который в своих суждениях о людях в такой степени учитывал бы разницу между ними, и с такой ясностью понимал бы право каждого быть устроенным не так, как другой, и проявлял бы интерес и уважение к этому "не так". На каждого человека она смотрит со снисходительностью и зоркостью, пытаясь найти определение именно для этой, совершенно особенной, единственной в своем роде душевной конструкции.
16.X.48
Вечером я поехала в Союз на доклад Булатова о сказке. Доклад бледненький, но безвредный. И вдруг взял слово Шатилов13. Я видела его впервые. Он произнес глупейшую и вреднейшую речь: против "дилетантизма" (т.е., по сути дела, против творческого отношения к сказке), за "науку" - т.е. за бездарных педантов. Сделал несколько выпадов против Шуры. Похвалил Платонова, который якобы только тронул сказку - и она зажила новой жизнью.