Письмо 32
Я понимаю теперь, сколь сладки могут быть слова и сколь обольстительно, сколь убедительно красноречие. Ты вполне уверил меня в том, что мое письмо, полученное тобой в Капуе, — сочинение не совершенного невежды. Но это убеждение сохраняется у меня лишь в то время, пока я читаю твое письмо: оно постоянно влечет меня к себе, прельщая ласковой лестью, которой оно пропитано, славно соком нектара. Действительно, как только я кладу эту бумагу и обращаюсь к самому себе, так моя полынь ударяет мне в нос, и я понимаю, что лишь края моей чаши обмазаны твоим медом. Если же я возвращаюсь к твоему письму, — а это я делаю часто — я опять под его очарованием. И опять это сладчайшее, это благовоннейшее дыхание твоей речи исчезает, как только я заканчиваю чтение, и сила реальности не дает сохраниться приятному впечатлению. Оно для меня как отсвет золотого листа в воздухе или как красивое облако, которое радует, лишь пока на него смотришь. Я — как хамелеон, который заимствует свою окраску у близких к нему предметов: твое письмо заставляет меня чувствовать одно, а мое сознание говорит мне совсем другое. А ты еще даришь меня похвалой, которой достойны лишь самые красноречивейшие из смертных. Ты, стоящий выше всех людских похвал, отваживаешься считать меня достойным ее.
Разве имеет кто-нибудь столько блеска, чтобы не померкнуть в сравнении с тобой? Кто близок так, как ты, и к простоте Эзопа и к софизмам Исократа, и к рассудительности Демосфена, или к изобилию Цицерона и особенной славе нашего Марона? Кто сумел достичь одного из этих качеств, которые ты соединил в себе все? В самом деле, что же ты иное, как не совершенное воплощение гения всех прекрасных искусств? И я не боюсь, мой господин, мой сын Симмах, что в этих моих словах к тебе, может быть, увидят больше лести, чем правды.
Ты испытал искренность моих чувств и слов, пока мы оба жили при дворе. Мы были разного возраста: когда ты, новобранец, уже удостоился наград старого солдата, я, ветеран, еще только начинал учение. При дворе я был чистосердечен по отношению к тебе; не думаешь же ты, что я, находясь вне его, сочиняю сказки. При дворе, повторяю, где человек открывает свое лицо и скрывает свои мысли, ты чувствовал, что я был тебе и отцом, и другом и, может быть, еще более дорогим человеком, если только есть имена дороже этих. Но оставим это, а то как бы эти напоминания не вызвали у тебя опасений Сосии.[323]
Теперь другое, о чем я чуть, не забыл: каково же должно быть твое доброе расположение ко мне, если ты просишь меня прислать тебе несколько моих учебных книжонок или увещевательных речей! Это мне-то тебя учить, когда самому в пору было бы еще учиться, если б только возраст подходил для учебы! Это мне-то давать советы тебе, деятельному и полному сил! Ведь это то же самое, что учить муз — петь, море — плескаться, ветер — дуть, огонь — гореть. Словом, это все равно, что действовать в качестве ненужного помощника природы, которая совершает свою работу даже вопреки нам.
Достаточно одной ошибки, которая обнаружила некоторые из моих попыток и которая, по счастью, попала в руки друзей. Ибо если это случилось бы иначе, ты никогда не убедил бы меня, что я могу нравиться. Вот ответ на твое письмо. Что же касается остального, о чем ты страстно желаешь знать, я удовлетворю тебя более коротким путем: письмо уже и так длинно. Я посылаю к тебе Юлиана, слугу нашего дома, на тот случай, если ты сочтешь нужным расспросить его обо мне. Одновременно прошу тебя, как только ты узнаешь причину его прихода, помочь его усилиям, которым ты уже отчасти благоприятствовал. Прощай.
Письма к разным лицам. Книга IX[324]
Письмо 147
По обычаю и порядку, установленному предками, наша коллегия верховных жрецов провела недавно расследование в Альбе, которое уличило в преступной связи первую жрицу Весты. Содеянное совершенно очевидно, оно засвидетельствовано как признаниями той, что забыла священный стыд, так и признаниями Максима, с которым она совершила этот ужасный проступок.
Остается лишь проявить законную строгость по отношению к тем, кто гнусным преступлением осквернил общественный обряд; описание этого дела с недавних пор хранится у тебя.
Поэтому, принимая во внимание благо государства и его законы, соизволь достойным образом покарать преступление, которое на протяжении многих веков вплоть до наших дней наказывалось самым строгим образом. Прощай.
323
Любопытно это замечание Авсония о лицемерии придворных. Речь идет о дворе императора Валента. Молодой Симмах был его приближенным, а Авсоний — воспитателем Грациана, сына Валента.
324
Обе реляции выразительно показывают Симмаха ревностным сторонником соблюдения всех обычаев и законов, установленных предками. Обращаясь к магистрам от имени коллегии понтификов, он требует у них жестоко покарать жрицу Весты, нарушившую обет целомудрия. Симмах обратился сначала к префекту города (№ 147) и, видимо, не дождавшись от него ответа, послал еще одну реляцию по этому поводу префекту претория. Оба письма относятся к 396 г. н. э.