В Старых Громыках они шли по дворам и угоняли коров.
Как сейчас помню, трое вооруженных солдат начали уводить со двора и нашу корову. Мой отец и его братья, Николай и Иван, находились в то время в лесах, так что помочь ничем не могли. В хате старшим оставался дед Матвей. Он и бросился отнимать корову, смело, отчаянно. Один из солдат стал целиться из винтовки в деда. В этот момент корова, запутавшись в веревке, упала на землю. Минуты замешательства было достаточно для того, чтобы все мы — и женщины, и дети, в том числе я (мне было девять лет) и семилетняя сестренка, повисли на руках деда, удержали его от безнадежной борьбы.
Помню, как дед Матвей глубоко переживал, что оккупанты увели корову. Он после этого, можно сказать, не находил себе места. Человек от природы сдержанный, он обладал глубоким внутренним тактом. Не могу вспомнить, чтобы когда-нибудь он по-настоящему выругался с употреблением крепких крестьянских выражений. Дед горевал:
— Что этому проклятому германцу нужно? Зачем он увел последнюю корову? Даже детей оставил без молока.
Женщины нашей деревни, в том числе моя мать, долго еще потом выходили за околицу, поглядывали в ту сторону, куда ушли грабители, видимо надеясь, что те вдруг опомнятся и вернут коров. Но коровы так и не вернулись. Сарай, куда мы с сестренкой бегали по утрам, чтобы выпить парного молока, опустел.
Однажды утром вся деревня Старые Громыки оказалась в дыму. Его принес ветер из находившегося в тридцати километрах очень большого села Перелевка, которое было полностью сожжено. Та же участь постигла и многие другие села и деревни. Это была месть оккупантов за действия партизан, за неудачи в попытках их уничтожить.
Гнев и ненависть к грабителям и убийцам были настолько сильны, что даже мальчишки, подражая взрослым, объединялись в небольшие группы и уходили в окрестные леса. Это явление возникало само собой, его не организовывали взрослые. Правда, родные искали детей, а найдя, даже наказывали, но конечно же со скидкой на вполне понятные настроения.
В одной такой группе был и я. Прятались мы во ржи и в кустарниках. Однажды, когда мы находились в середине большого ржаного поля, появился вражеский кавалерийский разъезд. Нас заметили, так как мы все же были ростом несколько выше ржи. Разъезд приостановился. Мы решили, что нам пришел конец, ведь ни у кого из нас не было ни винтовки, ни пистолета, только обыкновенные кухонные ножи, да и то не у всех. От отряда отделился всадник, подъехал к нам и… повернул назад. Он, видимо, информировал офицера о «стратегической» ситуации, и всадники последовали дальше, в соседнее большое село Железники.
Еще до того, как наша местность была захвачена оккупантами, через нее на повозках со скарбом ехало на восток много людей, которые бежали от немцев. Это продолжалось в течение ряда недель. В своем большинстве это были поляки и белорусы, в том числе проживавшие и на той территории, которая входила в состав Польши. По-русски беженцы часто говорили неважно, но население их понимало и относилось к ним хорошо. Иногда беженцы меняли кое-что из своих пожитков на продукты. С отступлением германских войск на запад беженцы стали возвращаться в родные места.
К январю 1919 года Гомельщина была очищена от немецких оккупантов.
В исторической литературе Запада, относящейся к событиям того периода, делается попытка как-то затушевать кровавые преступления кайзеровской солдатни на советской территории. Факты опровергают эту «лакировку» поведения оккупантов. Если по масштабам преступлений они и уступают кому-то, то только гитлеровцам.
Уже тогда в мое сознание глубоко запала мысль, что войны между государствами — великое зло и что германец, напавший на нашу страну, — это враг. Зачем ему наша земля, зачем ему убивать русских? Мы, мальчишки, часто устраивали импровизированные игры, в которых одна часть из нас представляла собой захватчиков, а другая — русских. Наши «стратеги» так организовывали ход «боевых действий», что почти всегда побеждали русские.
Какой же мальчишка тех лет не любил играть в войну? Перед началом всегда происходила одна и та же процедура — участники расхватывали имена полководцев. Делалось это быстро, с криком, наперебой:
— Я — Суворов!
— Я — Потемкин!
— Я — Александр Невский!
— А я — Дмитрий Донской!
Имена тех, с кем сражались эти герои, мы не всегда знали. Но вот кто-то выкрикивал:
— Я — Кутузов!
Тут сразу же возникал вопрос:
— А кто же будет Наполеоном?
Быть Наполеоном не хотел никто. По рассказам взрослых и из книжек мы знали, что он — захватчик и сжег Москву. Имя Кутузова отвергали по простой причине:
— Наполеона нет. Кутузовым ты не будешь. Чингисханом и ханом Батыем тоже никто не хотел быть. Я почему-то выкрикивал:
— Я — Румянцев!
Уж очень хотелось дать отпор туркам. Старался прокричать поскорее, чтоб никто не перекричал меня. Это имя не собирался уступать никому.
Спроси меня тогда, кто такой Румянцев, вряд ли сказал бы что-либо вразумительное. Знал только, что он полководец и воевал с турками.
И все же я изо всех сил, напрягаясь, чтобы услышали все-все вокруг, кричал:
— А я — Р-Р-Румянцев!
Мне нравился рыкающий перекат начала этого слова, да и вообще все его звучание. Оно напоминало о красоте поспевающих вишен, слив, казалось близким всему тому, что окружало наш дом, — садику, кленам с красноватыми листьями, багряному по осени лесу.
Нелегко было договориться о противнике, о его командирах. Споров рождалось немало. Тем не менее игры происходили.
Наступила осень, начались занятия в школе. Зима — неподходящее время, чтобы играть в войну. А за год ребята изменились, и прошлогодние мечтания детства как-то потускнели, а потом и отпали сами по себе. Весной мы еще пробовали называть друг друга громкими именами полководцев, но прежний энтузиазм уже не появлялся. Мы взрослели.
Где вы, Суворовы моего детства? Знаю, что в лихую годину все вы взяли в руки настоящее оружие. Почти никто не вернулся в родную деревню с полей Великой Отечественной… Могилы ваши разбросаны и по всей нашей стране, и за ее границами. Только, возможно, кое-где на табличках над теми могилами стоит ваша короткая настоящая фамилия.
Ликование охватило наш край после того, как его в первые годы после революции очистили от немецких войск, а органы Советской власти стали крепнуть. Правда, по лесам кое-где еще бродили небольшие банды грабителей. Иногда их называли «зелеными», чаще — никак не называли. В самом деле, некоторые из них, не найдя места в мирной жизни, занимались просто грабежом. А население не всегда было в силах дать отпор — оружия ему не раздавали. Но это явление продолжалось недолго.
Постепенно хозяйственная политика Советской власти совершенствовалась, у крестьянства появилась заинтересованность в налаживании и развитии сельскохозяйственного производства. Особым стимулом для этого явилась замена продразверстки продналогом. Ленинская идея о такой замене сработала хорошо.
Вспоминаю один случай. Как-то на сельском сходе выступал докладчик, задачей которого было не только пропагандировать политику новой власти, но и дать людям хотя бы общее представление о том, что такое теория Маркса — Ленина, на которой строится эта политика.
Докладчик старался объяснить в доходчивой форме:
— Маркс, разрабатывая свое учение на основе передовой мысли, критически использовал достижения других ученых, в частности Гегеля. У последнего Маркс взял все хорошее, то есть взял у него рациональное зерно, и ничего другого, неподходящего, не брал.
Оратору казалось, что все было ясно. Закончив доклад, ом поинтересовался:
— Есть ли у кого вопросы и все ли понятно?
Один крестьянин, человек разбитной, но не очень грамотный, не слышавший до того даже имени Гегеля, спросил:
— Можно задать вопрос?
Ему это, естественно, разрешили. Однако вместо вопроса у него получилось скорее заявление. Крестьянин сказал:
— Вот вы говорите, что Маркс у Гегеля взял только рациональное зерно, а больше ничего не брал. У нас же на днях забрали решительно все зерно, почти не оставили на посев.
Докладчику пришлось вторично разъяснять разницу в философских воззрениях Маркса и Гегеля. Что же касается высказываний крестьянина, то за ними стояла простая вещь: при продразверстке под излишки иногда подводилось и то, что крестьяне оставляли себе, чтобы прокормиться и засеять поле.
Так было до введения продналога. Позже крестьянин уже знал, чего и сколько он должен сдать государству, а что останется в хозяйстве. У крестьян, таким образом, появилось больше уверенности, что новая власть его интересы уважает. А это не могло не сказаться положительно на производительности сельскохозяйственного труда. В свою очередь у государства расширились возможности для снабжения продовольствием города, рабочего класса.