Трепещущий, как осиновый лист, вошел в хату пан Кнышевский, где уже Петрусь, как ни в чем не бывало, читал псалтырь бегло и не борзяся, а прочие школяры предстояли. Первое его дело было поспешно выхватить из зеленого поставца калгановую и другие водки и потом толстым рядном покрыть его, чтобы душа дьячихи, по обещанию своему там присутствующая, не могла видеть деяний его.
С сих пор Петрусь что хотел, то и делал. Школа наша превратилась в собрание шалунов самых дерзких. Главным занятием было, под предводительством Петруся, приобретение дынь, арбузов, огурцов, груш и проч., и проч. Никакие плетни не удерживали школярей; где же встречались запоры или замки, тут действовало художество брата Павлуся, и он препобеждал все. Дерзким шалостям не было конца. Неуважаемый нами, пан Кнышевский восставал на нас с грозою и требовал, чтобы мы сидели смирно и твердили стихи; но Петрусь при том вскрикивал: "Пане Кнышевский! Не слышите ли, что это в зеленом поставце шевелится?"
— Гм! гм! — покашливая, взглядывал пан Кнышевский на поставец и медленно уходил в свою светлицу, а мы, школяры, продолжали свои занятия неудержанно никем.
Дома своего мы вовсе не знали. Батенька хвалили нас за такую прилежность к учению; но маменька догадывались, что мы вольничаем, но молчали для того, что могли меня всегда, не пуская в школу, удерживать при себе. Тихонько, чтобы батенька не услыхали, я пел маменьке псалмы, а они закармливали меня разными сластями.
Братья же мои, пребывая всегда в школе с благородными и подлыми товарищами, "преуспевали на горшее", как говорил пан Кнышевский, вздыхая, не имея возможности обуздать своих учеников.
Брат Петрусь, как всегда великого ума люди, был любовной комплекции, но в занятия такого рода, по тогдашнему правилу, не мог пускаться, потому что еще не брил бороды, ибо еще не исполнилось ему шестнадцати лет от роду.
Когда же настал этот вожделенный для него день, день рождения его, коим начиналось семнадцатое лето жизни его, то призван был священник, прочтена была молитва; Петрусь сделал три поклонения к ногам батеньки и маменьки, принял от них благословение на бритие бороды и получил от батеньки бритву, "которою, — как уверяли батенька, — годился еще прапращур наш, войсковой обозный Пантелеймон Халявский", и бритва эта, переходя из рода в род по прямой линии, вручена была Петруси с тем же, чтобы в потомстве его, старший в роде, выбрив первовьиросшую бороду, хранил, как зеницу ока, и передавал бы также из рода в род.
Маменька же благословили Петруся куском грецкого мыла и полотенцем, вышитым разными шелками руками также прабабушки нашей, в подарок прадедушке нашему, для такого же употребления. Вот и доказательство, что род Халявских есть один из древнейших.
Церемония была трогательная. Сами батенька даже всплакнули; а что маменька, так те навзрыд рыдали. Конечно, очень чувствительно для родителей видеть первенца брака своего, достигшего совершенных лет, когда уже по закону или обычаю он должен был исполнять действие взрослых людей. В теперешнее время где найдем сей похвальный обычай? Кто из юношей достигает шестнадцатилетнего возраста с небритою бородою и с удалением себя от некоторых действий, свойственных совершенным людям? Наши, то есть теперешние, юноши в шестнадцать лет смотрят стариками, твердят, что они знают свет, испытали людей, видели все, настоящее их тяготит, прошедшее (у шестнадцатилетнего!!!) раздирает душу, будущее ужасает своею безбрежною мрачностью и проч., и проч… И все такие черные мысли у них оттого, что они не имели учителей, подобных пану Кнышевскому, с его субботками, правилами учения, методою в преподавании пения и всем и всем. Святая старина!
Пожалуйте же, что там, на церемонии, происходит. По окончании поклонений и подарков, Петрусь тут же был посажен, и рука брадобрея, брившего еще дедушку нашего, оголила бороду Петруся, довольно по черноте волос заметную; батенька с большим чувством смотрели на это важное и торжественное действие; а маменька пугались всякого движения бритвы, боясь, чтобы брадобрей, по неосторожности, не перерезал горла Петрусю, и только все ахали.
Когда кончилось действие (должен объявить, что усы у Петруся, по тогдашнему обыкновению, не были выбриты), тогда батенька попотчивали из своих рук брадобрея и Петруся, которому приказали выпить свою рюмку, сказав: "Ты теперь совершенный муж и тебе разрешается на вся". Потом был обед праздничный и после него лакомства разных сортов.
Пан Кнышевский в числе прочих детей имел дочь, достигшую пятнадцатилетнего возраста. Увидев, что Петрусь, оголив свою бороду, начал обращение свое с нею как совершенный муж, коему — по словам батеньки разрешается на вся, он начал ее держать почти взаперти во все то время, пока панычи были в школе, следовательно, весь день; а на ночь он запирал ее в комнате и бдел, чтобы никто не обеспокоил ее ночною порою. Затворница крепко тосковала и при случае успела шепнуть, что она рада бы избегать от такого стеснения. Немедленно приступлено к делу.
Вечером несколько школярей по одному названию, а вовсе не хотевших учиться, не слушая и не уважая пана Кнышевского, тут собрались к нему и со всею скромностью просили усладить их своим чтением. Восхищенный возможностью блеснуть своим талантом в сладкозвучном чтении и красноречивом изъяснении неудобопонимаемого, пан Кнышевский уселся в почетном углу и разложил книгу; вместо каганца даже самую свечу засветил и, усадив нас кругом себя, подтвердив слушать внимательно, начал чтение.
На третьей странице я отпросился выйти. Не успев выйти из сеней, я начал кричать необыкновенным голосом: "Собака, собака! Ратуйте… собака!.."
Пан Кнышевский первый бросился ко мне на помощь; но лишь только он выскочил из сеней, как собака бросилась на него, начала рвать его за платье, свалила на землю, хватила за пальцы и лизала его по лицу.
Пан Кнышевский кричал не своим голосом. Все школяры высыпали из хаты, закричали на собаку, которая, отбежав и никого не трогая, смотрела с угла на происходящее. Не пораненного нигде, но более перепуганного, пана Кнышевского втащили мы в хату и, осмотрев, единогласно закричали, что это бешеная собака, которая, если и не покусала его, то уже наверное заразила его. Пан Кнышевский задрожал всем телом, а школяры начали кричать: "Бесится, пан Тимофтей бесится; давайте воды попробовать". Мы, не выпуская его из рук, приготовлялись обдать водою, а он кричал ужасно, даже ревел. Тут мы больше принялись утверждать, что "пан Тимофтей бесится".
— Чада моя! Спасите меня! — начал он просить нас умоляющим голосом, и мы признали за необходимое связать ему руки и ноги и, так отнеся его в пустую школу, там запереть его. Трепеща всем телом и со слезами, он согласился и был заключен в школе, коей дверь снаружи заперли крепко.
— Фтеодосию!.. Фтеодосию!.. — начал кричать пан Кнышевский из своего заключения, вспомнив про дочь свою. — Фтеодосию спасите! Да идет она на пребывание к понамарке Дрыгалыхе, дондеже перебешуся.
Но мы, уверив беснующегося, что дочь его при первой суматохе побежала звать знахарку, тем успокоили его.
Брат Петрусь, как расположивший всем этим происшествием, торжествовал победу… А Павлусь, как отличный художник, быв наряжен и действуя собакою и У' так сильно напугавши пана Кнышевского, теперь переряживался в знахарку.
Когда все кончилось и Павлусь также был готов, то Петрусь пошел с нами к заключенному. Фтеодосия, смущенная, расстроенная, дрожащими руками несла перед нами свечу.