Мы пришли к начальнику.
Когда мы еще жили дома, то батенька говаривали нам, чтобы мысами себя готовили к тому званию, какое кому нравится, исключая Павлуся, которого предназначил он по бумажной части, говоря: "Горб не помешает тебе быть хорошим юристою".
И вот, когда я вошел еще только в прихожую начальника, то уже не решился не быть ничем более, как начальником училища. Это было окончание вакаций, и родители возвращали сыновей своих из домов в училище. Нужно было вписать явку их, переписать в высший класс… ergo, с чем родители являлись? То-то же. Я очень благоразумно избрал. И так решено: "желаю быть начальником училища!"
Наконец, после многих, допустили и нас к самому. Отвесив должные высокому его сану поклоны, домине Галушкинекий начал объясняться, что он не даром провел время на кондициях: приготовил трех юношей, имеющих сделать честь училищу и даже веку. Начальник удостоил нас обозреть, но несколько меланхолически. Домине инспектор поспешил подать письмо, писанное самими батенькою.
Начальник прочел и взглянул на нас внимательнее. Потом сказал руководителю нашему: "Ну, что ж?"
— Сейчас, — сказал Галушкинский и начал «действовать».
Первоначально внес три головы сахару и три куска выбеленного тончайшего домашнего холста.
Начальник сказал меланхолично: "Написать их в синтаксис".
Домине Галушкинский не унывал. Поклонясь, вышел и вошел, неся три сосуда с коровьим маслом и три мешочка отличных разных круп.
Реверендиооиме, приподняв голову, сказал: "Они могут быть и в пиитике".
Наставник наш не остановился и втащил три боченочка: с вишневкою, терновкою и сливянкою.
Начальник даже улыбнулся и сказал: "Впрочем, зачем глушить талант их? Когда дома так хорошо все приготовлено (причем взглянув на все принесенное от нас домашнее), то вписать их в риторику".
Домине Галушкинский остановился, поклонился низко и начал говорить с ним на иностранном диалекте…
"О, батенька и маменька! — думал я в то время, — зачем поскупилися вы прислать своей отменной грушевки, славящейся во всем околодке? Нас бы признали прямо философами, а через то сократился бы курс учения нашего, и вы, хотя и вдруг, но, быть может, меньше заплатили бы, нежели теперь, уплачивая за каждый предмет!"
Тут я начал прислушиваться к разговору реверендиссима начальника с домине Галушкинским. Первого я не понимал вовсе: конечно, он говорил настоящим латинским; домине же наш хромал на обе ноги. Тут была смесь слов: латинского, бурсацкого и чистого российского языка. Благодаря такого рода изъяснению, я легко понял, что он просил за старших братьев поместить их в риторику, а меня, вместо инфимы, "по слабоумию", написать в синтаксис, обещая заняться мною особенно и так, чтоб я догнал братьев.
Реверендиссиме кивнул головою и сказал: "Bene, согласен. Ты знаешь, что должно делать, исполни". И, проговорив еще чистых латинских слов несколько, коих я не понял, отпустил нас.
Домине Галушкинский обходил с нами помощника и других учителей. Мы кланялись им, подносили гостинцы, соответственно званию и весу их в училище, и возвратились в квартиру — братья «риторами», а я, мизерный, синтакщиком: что делать!
О, благословенная старина! Не могу не похвалить тебя! Как было покойно и справедливо. Например, дети богатых родителей — зачем им беспокоиться, изнурять здоровье свое, главнейшее — истощать желудок свой, мучиться вытверживанием тех наук, которые не потребуются от них через весь их век? Подарено — а подарить есть из чего — и детям приписаны все знания и приданы им ученые звания без потери времени и ущерба здоровья… Теперь же?.. Мороз подирает по коже! Головы сахару, штофы, боченки, хотя удвойте их — ничто, ничто не доставит вовсе ничего. Бедные молодые люди теперешнего века! Хотя тресните, а должны все науки выучить, как буки аз — ба. А сколько умножилось наук. Сколько выражений, слов, над изобретением которых иной просиживал целые ночи, — и в награду значения их никто, и даже сам он, выдумщик, никак не понимает и изъяснить не может! O tempora, o more! Невольно восклицаю я (ученую фразу, невольно уцелевшую в памяти моей!.. Обычаи начальства изменились в приеме ищущих света учения… Где ты, блаженная старина?.. Возвратишься ли?.. Грустно!..
Но будем продолжать. Тут увидите, какая разница последовала в течение двадцати пяти лет, и что я должен был вытерпеть, определяя в учение Миронушку, Егорушку, Савушку, Фомушку и Трофимушку, любезнейших сыновей моих.
Наступил день открытия ученья. Не евши, не пивши, мы поведены в школы. Братья, как риторы, пошли особо, а я в препровождении вышесказанного хлопца Юрка поплелся в свой синтаксис, который и называть с трудом мог. В школу вступил я очень равнодушно, предоставляя все случаю, а сам решился, по наставлению нежнейшей маменьки, не перенимать ни одной из всех наук, вообще глупых и глупыми людьми от праздности выдуманных. Итак, я принял твердое и непоколебимое намерение "не учиться с жаром", а жить свободно, как хочу, по вольности моей шляхетской природы. Будут наказывать? Правда, больно и даже, утвердительно скажу, очень больно, но и пан Кнышезский и домине Галушкинский говаривали, что "все начинающееся оканчивается", а потому хотя и начнут сечь, но по естественному порядку, как по опыту знаю, перестанут. Притом же после сечения как бывает человек или мальчик жив, одушевлен, развязан — ссылаются на всех, кто испытал на себе сечение. До сих пор не знаю настоящей тому вины: физическое ли это следствие, что от эксперимента кровь придет в быстрое кругообращение, и оттого человек делается веселее, быстрее в своих действиях, или тому причиною душевное состояние человека, когда он знает, что его наказали и больше сечь не будут. Но что бы ни было, только после сечения положение восхитительно! Но оставим одну половину этого ученого рассуждения: выгодно ли не учиться? И обратимся к другой: какую пользу принесет учение?
Положим, что я в молодых летах поглотил всю премудрость, изучен всему отличнейшим образом, достоин во все ученые степени. Но, вступив в свет, скажите, пожалуйста, когда и на что пригодятся науки? Жить своим домом в хозяйстве, на охоте — скажете? Тут их совсем не спросят. При женитьбе и того более. Хотя проглоти всю халдейскую премудрость, а египетскою закуси, так все не распознаешь нрава в невесте до брака и потом не применишься к капризам, когда станет женою твоею. Есть на свете и неученые, и живут себе изряднехонько. И я туда же пойду, куда и выслушавшие всю премудрость. Когда батенька и маменька помрут и мы с братьями разделимся имением, так на мою долю придется порядочная часть, и тогда к чему мне науки? Меня почтут люди, навещающие меня, так же, как и ученого.
Скажете, нужно учиться для того, чтобы читать книги?
Вот еще что выдумали! Что из того, если они достигнут цели, для какой пишутся, то есть чтобы нас усыплять? И правду сказать, как усыпляют! А особливо — канальские! — с пышными заглавиями, с цветистыми обертками, с значительными точками, с умышленными пробелами… Это чудо что за книжки! Полагаю, что не родился человек, чтобы их до конца дочитал; уснет — будь я каналья, когда не уснет — по опыту говорю, — знатно уснет. Так неужели для того, чтобы самому уснуть или усыплять других, губить в принуждении золотую молодость, тратить время, нужное на игры и веселья, расстраивать здоровье принужденным сидением и удалением от пищи? На что это похоже? Меня и простой сказочник так же усыпит, как и лучшая повесть или роман в четырех (уф!) частях.
Притом же маменька моя правду говаривали: ничто так человеку не нужно, как здоровье; с ним можно все и много кушать; а кушая все, поддерживаешь свое здоровье. Пирог сделан для вмещения начинки, а начинка сдабривает пирог; так и человек с своим желудком. Науки же — настоящие «глисты»: изнурят и истощат человека, хоть брось.