Выбрать главу

В самом деле, чему было обратить мое внимание? Тетяся была лет пятнадцати девочка, рост ей выгнало, худа, но после я заметил, что она складывается… Лицом ни черна, ни бела, середка на половине, щечки полные, румяные, но изредка рябоватые, глаза серые, вначале будто и ничего, но после… канальские глазки! ручка полная, с длинными пальчиками… и, право, ничего больше, что бы значительно бросилось в глаза! Внуки мои, описывая красоту женщины (о девицах, по неприличию, они и не думают и не обращают на них внимания; замужних только удостаивают заметить и искать их благосклонностей), всегда начинают с ножек, ими пленяются, ими любуются, ими восхищаются, а прочее все — прибавление. У нас бывало так, что прежде рассматриваем голову, а тогда уже смотрим на всю.

Вот эта Тетяся и была для меня ничто, как ровно и я для нее. Мы бывали и вместе с нею, да как ничего, так ничего и не было.

Отошли святки, надобно было приниматься за работу. У маменьки не дремли никто. Бабы и девки и дворовые сами по себе, а дети само по себе. Панночкам, уже начинавшим именоваться «барышнями», задана была работа "выбирать пшеницу". Эта пшеница нужна была для сделания из нее муки "на пасху" к будущему «великодню» (воскресению Христову). Для такой муки надобно было, чтобы пшеница была зерно в зерно, и для того барышни садились за стол и, рассыпав по нему пшеницу, все нечистое из нее до последнего выбирали и выкидывали, а потом чистую, уже выбранную пшеницу откладывали особо. Занятие полезное, приятное и склоняющее к меланхолии.

Я, как маменькин пестунчик, месяца три ими невиденный, не отпускался от них к братьям в панычевскую, а все большею частью сидевший в их опочивальне на лежанке и непременно чем-нибудь лакомившийся, не отпущен и после святок к братьям, а посажен вместе с сестрами выбирать пшеницу. Маменька меня тем урезонили, что надо-де уже мне приучаться к хозяйству, а эта часть самая хозяйственная и преполезная. Я не скучал подобными занятиями, зная, что маменька не перестанут услаждать меня разными заедками. С нами вместе занималась этой хозяйственною и преполезною частью Тетяся, а сестра Верка забавляла нас разными веселыми сказками и приказками.

Вот мы выбираем пшеницу день, два — и ничего. На третий день нас рассадили по разным столам: по две сестры сели на особых столах, а Тетяся села особо, и когда я пришел к ним, то очень натурально, что я должен быть сесть за один столик с Тетясею. Маменька, как уже известно, были довольно где нужно — хитренькие. Прошлое дело, а в этом случае чуть ли они не схитрили, как покажут последствия. А тут еще к их хитростям вмешался всесветный шалун, проказник, утешающийся мучениями смертных, крылатый божок, слепец, все зрящий, одним словом — Амур, балованный сынок, Венеры.

Вот, когда я сел за один стол с Тетясею с намерением выбирать пшеницу, садясь коснулся своим коленом ее колена… Кажется, и ничего: мало ли случается столкнуться коленом или иначе как с кем бы то ни было, и ведь ничего же; подите же, что случилось со мною!.. При этом столкновении меня вдруг словно снегом обдало: я задрожал, но эта дрожь была не от холода и озноба, а от сильного жару, который вдруг воспламенился во мне… Я ничего не взвидел: ни пшеницы, рассыпанной передо мною, ни Тетяси, сидящей против меня… в голове сделался шум, а сердце так и колотилося. Домине Галушкинский потом уже изъяснял мне, что это последовало со мной от первого поражения Амуровой стрелы, которую он — бестия! — омокает для сего в водах реки Стикса.

Хорошо. Вот как я это все уже перенес, то и чувствую, что туман проходит, пшеница передо мною так и прыгает и направо и налево; я хочу схватить какое-нибудь зерно, так рука моя дрожит сильно и не может настигнуть зерна ни пшеничного, ни ячменного и другого какого, в ней находящегося. Скамейка подо мною дрожит, печь, хоть и большая, а дрожит, стол, окна, сестры, стены, Тетяся, — все, куда ни гляну, все дрожит. Не подумайте, однако же, чтобы это в самом деле дрожало, — о нет! все стоит спокойно и находится благополучно; но это я один дрожу всем корпусом и духом, или, как домине Галушкинский говаривал, трепещет во мне вся физика или естественность, равно и мораль или нравственность. Вот как передрожала моя нравственность, и я мало-помалу начал приходить в себя, то есть в рассудок, то и принялся за выбор пшеницы.

Но, продолжая заниматься, я сгрустнул и с удовольствием вспомнил о бывшем со мною сладкотягостном положении. Как бы его возродить в себе еще?

Известно, как и отчего произошло первое волнение; итак, я, притаив дыхание, будто выбираю пшеницу, а сам только лишь пересыпаю ее и исподлобья гляжу на Тетясю… и, была не была!.. толк ее тихонько коленом… она покраснела… о, верх счастия!.. покраснела, губками зашевелила, как будто приготовляясь с кем целоваться, задрожала… а на меня не смотрит.

Конечно, и ее божок поранил своею стрелою, как и меня, потому что она после моего толчка поминутно то краснела, то бледнела, то тяжело дышала… Я же был в большом недоумении, как мне далее продолжать открытие пламенной любви своей? Я был неопытен и невнимателен ко всем рассказам об этом предмете, передаваемым нам реверендиссиме Галушкинским. Наконец, сама природа помогла моему недоразумению и вступила в права свои: она указала мне на прелестные, беленькие, тоненькие, длинные пальчики предмета моей страсти, коими она перед глазами моими — не выбирала, а перебирала как и я, пшеницу… Прелесть их меня поразила, я любовался долго… потом, сам себя не помня, подвинул к ней свою руку… подвинул… и своим пальцем задел за ее пальчик… задел и держу… Уф! как она стала красна! я думал, что кровь брызнет из щек ее… но я ничего, все держу, и крепче… наконец, завладеваю другим пальчиком… далее третьим… четвертым… и вся ручка ее — дрожащая — в моей торжествующей… я сжимаю ее… она еще более краснеет… я сжимаю крепче… она взглядывает на меня… как? И что за глазки!.. жмет мою руку и едва внятно лепечет: "серденько мое!.." Я, едва помня себя, удержался, чтоб не вскрикнуть, но шопотом сказал ей, страстно смотря в ее серенькие глазки: "душечка!"

Вот ровно пятьдесят девять лет, как это восхитительное событие случилось со мной, но я все живо помню, помню каждое биение сердца моего и силу удара, каждое движение души, т. е. нравственности моей, каждый помысл ума моего… И воспоминание сладко, что же было в существенности! Семнадцать раз я объяснялся в любви девушкам, разумеется, разным, но ни при одном объявлении не чувствовал такой сладости! Пари держу, что нынешние молодые люди и сотой доли того не чувствуют при объявлении любви — если они еще и объявляют ее? — что я и другие в наш век чувствовали. То была истинная любовь, а теперь — тьфу!

Сестры мои не могли слышать наших любовных изъяснений или заметить восторгов наших; они, переслушав Верочкины сказки, за что-то поссорились между собою, после побранились, потом дрались, наконец, помирились и с шумом спешили оканчивать выбор своего урока; каждому из нас дано было по большой миске пшеницы, чтобы перебрать ее.

Мы забыли не только о пшенице, но не помнили, существовала ли вселенная: так нам было хорошо, сцепив наши пальцы, сжимать их один другому и страстно взирать друг на друга… Мы были вне мира, нас окружающего!

— Пойдем в снежки играть — закричала сестра Любка. — А вы кончили ли свой урок? — спросили нас сестры.

Куда! мы начали было прилежно, но прелестный Амур помешал нам своими сладостными занятиями. Тетяся сказала, что уже немного остается, что мы скоро доберем и выйдем к ним играть, а они чтоб, нас не ожидая, шли бы себе играть. Сестры шарахнули из комнаты.

Тут нам, оставшимся вдвоем с глазку на глазок, была своя воля. Лишь только затворилась за сестрами дверь, я, полный любовного пламени, забыв всякий порядок и не наблюдая постепенности, вместо того, чтобы прежде расцеловать ручки моей богини, я притащил ее чрез стол к себе… начал действовать прямо набело… протянул к ней свою пламенную голову… и уста наши слились на добрую четверть часа!.. Невыразимое блаженство!.. Отдохнем, переведем дух; я скажу:. "серденько!" она промолвит: "душечко!" и сольются наши счастливые уста!.. Потом она скажет: "серденько!" а я уже отвечаю: "душечко!" и опять целуемся… Тут-то я нашел, что моя Тетяся несравненная красавица и что ей подобной в мире быть не может. Все в ней казалося мне восхитительно, и я предпочел бы ее в тот час всем красавицам на свете.