Это еще не был сговор и не то, чтобы, по-теперешнему, слово дано: совсем нет. Часто случалось, что так обнадеженный жених, возвращаясь с восхищением, находил у себя в экипаже тыкву; после чего, как ясного отказа, не смел более в дом показаться. А потому и маменька, хотя и ласково обходились с женихом и будто бы и таво, да были себе на уме: они хотели прежде все обстоятельно узнать касающееся до жениха и достатка его, и тогда уже решить по обстоятельствам. Это в наш век была уловка: иметь жениха наготове. Часто три, пять женихов вместе, всем дано слово, обо всех собирают сведения и потом одному отдают дочь, а прочим подносят тыкву. Само по себе разумеется, что невеста ничего не знает и не имеет права выбирать, а получает и любит того, кого ей поднесут. И прекрасно было! никто не брал на себя разбирать сходства характеров, доискиваться сочувствий, наблюдать симпатию душ — ничего не бывало! Живут да живут. Только разве при похоронах одного из них услышишь, что другое лицо хвалится ли счастливой жизнью, с "им проведенною, или высчитывает бедствия, от него перенесенные. При жизни же их никто ничего за ними не замечал: шли за добрыми людьми. Теперь же, батюшки мои!.. на другой день свадьбы знаешь, счастливы ли супруги друг с другом, или как кошка с собакой. Обратимся же к своей материи. Только какого же промаха дали маменька при этом разговоре с полковником, так я не науди-вляюсь, а особенно знавши их тонкий ум и природную хитрость, посредством которой они иногда даже и батенькою управляли. Говоривши о сватовстве сестры, они сказали, что желали бы поспешить выдать Софийку скорее затем, что им нужно сына женить…
— Какого сына? — спросил с удивлением полковник. — Неужели Петра?
— И, нет, — отвечали маменька, — этот болван, пожалуй, только о том и думает, но вот ему (при сем маменька в ту сторону, где был Петрусь, показали большой шиш)! Я своего сына любимчика, Трушка, хочу женить.
— Помилуйте, сударыня! (Полковник с матушкою был политичен и всегда величал ее сударынею, как будто какую особу). Помилуйте, как его женить? Он еще мальчик, дитя.
-. Ого! — возразили маменька. — Да у него уже не детское на уме. Раньше женить, так он и понятия не будет иметь о разгульной жизни и поневоле будет постоянным мужем. Притом же он уже влюблен в ту барышню, на которой я располагала женить его.
— Вы погубите его и ту несчастную девушку, на которой жените его, сказал полковник с жаром. — Лучше определите его в училище, пусть он продолжает учение.
— И, мой батюшка! (Так маменька выражались против уважаемого ими лица. Было за что уважать врага нашего семейства! Вот послушайте далее). Как ему продолжать, когда он и не начинал еще учиться? — Тут они рассказали полковнику все штучки: как подкупали домине Галушкинского, чтобы меня не отягощал учением, и как я ловко притворялся больным, чтобы не ходить в училище. — И к чему, мой батюшка, ученье? — промолвили маменька: — голова не желудок. То желудок, чем хочешь, отягощай, все пройдет, можно считать; как же голову отяготишь грамматиками и арихметиками (маменька, по безграмотству, (не могли правильно называть наук), и они там заколобродят себе, так уже александрийский лист не поможет. — NB. Нужно было очень маменьке входить в такие рассуждения. Они себя этим убили. Вот послушайте.
Полковник призадумался и, как человек, бывавший в Петербурге, следовательно, занявший там все хитрости, замолчал, будто и согласился. Потом, при отъезде, начал просить, чтоб маменька отпустили завтра любезных сынков своих к нему обедать. Бедные маменька, ничего не подозревая и не предчувствуя несчастия, согласились и дали слово.
На завтрашний день Петруся и меня прибрали и убрали отлично! Батенькины лучшие пояса, ножи с золотыми цепьями за поясами, сабли турецкие в богатых оправах… фа! такие молодцы мы были, что из-под ручки посмотреть! Маменька и Тетяся очень мною любовались. Повезли же нас в берлине, данном за маменькою в приданое, запряженном в шесть коней, в шорах; один машталер управлял ими и поминутно хлопал бичом. Мы выехали из дому очень покойно, и я с маменькою, и даже с Тетясею, попрощался кое-как.
Дорогою мы рассуждали с братом, какой у господина полковника должен быть знатный банкет и как, при многих у него гостях, будут нам отдавать отличную честь, как прилично и следует знаменитым Халязским. Петрусь рассуждал, как он после обеда будет с панночками играть в короли, в жмурки, какие загадки будет загадывать; а я рассчитывал, как я знатно наемся на этом банкете и буду примечать, так ли хорошо выкармливается птица у него, как у маменьки? В этих приятных мечтах подъехали мы к квартире полковника. Одним-один часовой ходил у какой-то зеленой таратайки — и больше ничего.
Мы вошли в дом. Солдат сказал, чтобы мы в первой комнате, пустой, ожидали его высокоблагородие. Что прикажете делать? Мы, Халявские, должны были ожидать; уж не без обеда же уехать, когда он нас звал: еще обиделся бы. Вот мы себе ходим либо стоим, а все одни. Как в другой комнате слышим полковника, разговаривающего с гостями, и по временам слышим вспоминаемую нашу фамилию и большой хохот.
Ждем мы час, два, никто и не подумает нам подать что закусить. Поглядывая друг на друга, воображаем, что маменька в это время давно уже откушали и выпочивались, а мы еще и не завтракали, и никто об нас не заботится.
Гораздо после полудня вышел полковник к нам, и вообразите — в белом халате и колпаке. Уверяю вас! мало того — не снял перед нами колпака и даже головою не кивнул, когда брат и я, именно, я, отвешивал ему, с отклонением рук, точно такой поклон, как, по наставлению незабвенного домине Галушкинского, следовало воздать главному начальнику. Притом, как бы к большему неуважению, курил еще и трубку и, не
Вынимая ее изо рта, спросил: "Умеете вы писать?" Это вежливость? это приличие? Уж бы, по крайней мере, спросил о здоровье маменьки, когда не позаботился спросить о нашем! Но это еще цветочки, погодите, что дальше будет!
На такой странный вопрос, конечно, мы отвечали утвердительно, потому что Петрусь писал бегло, четко и чисто — он был гений во всем — я тоже, как ни писал, но все же писал и мог мною написанное читать.
— Ну, когда умеете, так подпишите же эти бумаги, — сказал полковник и кликнул: — Тумаков! скажи им, где и как подписать.
Подошел к нам — я думал, что он домине Тумаков и должен нас учить каким наукам — однако же это был просто Тумаков, и показав прежде Петрусе, что писать, потом приступил ко мне. "Пишите, — сказал он, — к сему прошению"… Я написал это убийственное, треклятое, погубившее меня тогда и во всю жизнь мою причинявшее мне беды, я написал и кончил все по методу Тумакова. Он собрал наши бумаги, и когда господин полковник сказал ему: "заготовь же приказ, да скорее", — он пошел от нас.
Все это хорошо, что мы немного написали, подумал я: но что же из того? Где же обед, на который мы были приглашены и приехали так торжественно? Как вот господин полковник, походивши по комнате и покуривши трубки, крикнул: "Давайте же обедать, уже второй час".
— О, злосчастная фортуна! что ты делаешь с нами смертными! воскликнул я сам себе (любимый возглас нашего реверендиссиме, когда он встречал какие неудачи). — Второй час, у нас дома уже полдничают, а мы еще и не обедали!
Но, благодаря проворству слуг господина полковника, я не успел еще хорошенько потужить, как стол уже был готов — но какой это стол?! все не по-прежнему! Каждый особый прибор со всеми теперешними принадлежностями: рюмки, стаканы, карафины… с чем же бы вы полагали?.. С водою, ей-богу, с водою!.. Как хотите а, правда.
Смотрю, стол накрыли на двенадцать приборов, а гостей нас всего пять с хозяином. Наконец поставили давно ожидаемый обед. Я чуть не расхохотался, увидев что всего-навсего на стол поставили чашу, соусник и жареную курицу на блюде. Правду сказать, смешно мне было, вспомнив о нашем обыкновенном обеде, и взглянуть на этот мизерный обедик. "Но, — подумал, — это, может, первая перемена? Увидим".