Полковник вышел уже в сюртуке и гости за ним тоже — поверите ли? — в сюртуках… Но какое нам дело, мы будто и не примечаем. Как вот, послушайте… Господин полковник сказал: "Зовите же гг. офицеров"… и тут вошло из другой комнаты человек семь офицеров и, не поклонясь никому, даже и нам, приезжим, сели прямо за стол. Можно сказать, учтиво с нами обращались! Может быть, они с господином полковником виделись прежде, но мы же званые… Но хорошо — уселися.
Начали подавать: во-первых, суп такой жиденький, что если бы маменьке такой подать, так они бы сказали, что в нем небо ясно отсвечивается, а другую речь, поговоря, вылили бы его на голову поварке. Каков бы ни был суп, но я его скоро очистил и, чувствуя, что он у меня не дошел до желудка, попросил другую тарелку. Полковник и лучшие гости захохотали, а худшие посмотрели на меня с удивлением, а мне-таки супу не повторили. После супу подносили говядину с хреном: я взял довольно и тем утешился. Потом подали по два яичка всмятку, какой-то соус, которого только досталось полизать, не больше; да в заключение — жареная курица. Честью моей вас уверяю, что больше ничего не было на званом, для нас, обеде.
В продолжение стола, перед кем стояло в бутылке вино, те свободно наливали и пили; перед кем же его не было, тот пил одну воду. Петрусь, как необыкновенного ума был человек и шагавший быстро вперед, видя, что перед ним нет вина, протянул руку через стол, чтобы взять к себе бутылку… Как же вскрикнет на него полковник, чтобы он не смел так вольничать и что ему о вине стыдно и думать! Посмотрели бы вы, господин полковник, — подумал я сам себе. — как мы и водочку дуем, и сколько лет уже!
Я, не могши пить воды и не видя на столе ничего из питья, спросил у человека, чтобы подал мне хоть пива… Полковник снова расхохотался, и гости за ним. С тем и встали от стола…
Так вот вам и банкет! Вот вам и званый обед! Мы располагали сейчас ехать домой, чтобы утолить голод, мучащий нас. Могли ли мы, можно сказать, купавшиеся до сего в масле, молоке и сметане, быть сыты такими флеровыми кушаньями. Вот с того-то времени начал портиться свет. Все начали подражать господину полковнику в угощеньи, и пошло везде все хуже и хуже…
Пожалуйте же, еще не все! Как мы собираемся уехать, а тут полковник подписал какую-то бумажку и, отдав ее Тумакову, сказал нам: "Ну, молодцы! поздравляю вас царскими солдатами! Я знал, что ваша мать ни за что не согласится отпустить вас в службу, так я обманом вас залучил к себе. Ваш отец… (отец! что бы сказать батенька? да он и маменьку нашу величал просто — матерью) ваш отец был мне друг, и я, умирающему ему, дал слово спасти вас от праздной и развратной жизни, в которую вы уже вдались и от которой погибли бы. Ступайте теперь служить. Ты, Петруша, если постараешься, будешь человеком, — так мне кажется. Учись скорее службе и будь в ней исправен. А ты, брюхан (сказал он мне: правда, что у меня, по маменькиному попечению, пузко было порядочное, всегда их утешавшее), матушкин сынок, с тобою много хлопот будет. Но я тебя написал к такому капитану в роту, что тебя вышколит. Вот приказ. Тумаков, отправь их сего же дня по ротам, обмундировавши как должно".
Не знаю, если бы это вместо меня да были маменька и если бы это их определили в службу, они бы непременно сомлели. Я сам, бывши мужского пола, услышавши такое страшное назначение, чуть-чуть не свалился с ног. В первое мгновение я не подумал, что мне должно делать: отпрашиваться ли у полковника, чтобы он перестал гневаться на меня и не отдавал бы меня в службу, или заупрямиться и отбиваться руками и ногами и кричать изо всех сил, что не хочу. Прежде, нежели я приступил к этим средствам, прежде, нежели решился на что-нибудь, прежде, нежели опомнился, как Тумаков схватил меня за плечо, да так больно! вдруг поворотил к воротам и почти потащил меня за собою, потому что ноги мои, от расстройства головы, совсем не могли двигаться…
Когда я вышел из квартиры, воздух меня несколько освежил, и я собрался с мыслями, что мне должно было делать в такой крайности. Я начал плакать, реветь, призывать "а помощь маменьку, бабусю… и всех, кого только мог из домашних вспомнить… Как жестокий мой, — точно «руководитель» (он чувствительно вел меня за руку, смеясь над моим страданием), до того забылся и так сделался дерзок, — против кого же? — против урожденного, благородной крови Халявского, — что начал меня толкать под бока, чтобы я шел скорее. Каково мне было все это терпеть, уж верно не от благородного, а от простого, подлого роду Тумакова и одетого по-солдатски! Увы! — скажу и я, как говаривал английский милорд Георг в прекрасно написанной им истории своей…
Что я перечувствовал и как жестоко перестрадал, пока саженей через двадцать перетащили меня и ввели в какую-то избу, где все были солдаты. Я полагал наверное, что тут меня зарежут, застрелят, потому что видел тут много стоящих в углу ружей, шпаг или сабель — не знаю чего, а только все страшное… Но вместо того, когда Тумаков проговорил что-то по-своему, по-солдатски, вдруг меня схватили, посадили и, когда я еще не собрался с духом, как отпрашиваться, они меня остригли, взъерошили лавержет — да и больно мне было, если правду сказать!.. Потом. — тот за руки, другой за ноги, и таким образом вдвинули меня в полный солдатский мундир. Тумаков дал двум солдатам какую-то бумагу и сказал: "С богом, сей же час!" Эти страшные усачи схватили меня под руки и таким побытом повели меня с собою.
Куда же повели меня? Прямо в поход за пятнадцать верст от того селения, где квартировал господин полковник! Меня, пана подпрапоренка Халявского, записанного в солдаты, одетого, как настоящего солдата, обедавшего весьма за скудным обедом, не полдничавшего… и повели пешком пятнадцать верст!!!
Привели в роту, под команду какому-то капитану, и начали меня учить службе… Буду же помнить я эту службу!.. Скажу вкратце: чтоб быть исправным солдатом, надобно стоять, ходить, поворачиваться, смотреть не как хочешь, а как велят! ох, боже мой, и о прошедшем вспомнить страшно! Каково же было терпеть?
Как служил и что перенес брат Петрусь, я вовсе не знаю: меня с ним разлучили с самого дома его высокоблагородия, то есть господина полковника; иначе назвать и теперь боюсь, как будто господин капрал подслушивает. А эти мне господа капралы, сержанты, фельдфебели, ефрейторы… Вот беды мне было с ними! Я хотел против них соблюсти всю вежливость и, помня золотые наставления нашего реверендиссиме, гласившего при ударении указательным пальцем правой руки по ладони левой: "когда пожелаете оказать кому благопристойный решпект, никогда не именуйте никого просто, по прозвищу или рангу, но всегда употребляйте почтительное прилагательное: «домине». Вот я и высунулся к своему ближайшему начальству быть вежливым и, вследствие того, при первом случае, отодрал: "домине капрал!" Буду же я помнить этого домине!.. Засмеяли меня, злодеи, на весь полк! Да что! в десяти толстых томах не опишешь, что я переносил от этой службы… А эти господа капралы с товарищами, когда сойдутся, так то и дело жалуются, что я их замучил. Не знаю, кто кого?..
Пожалуйте же. Вот тут и случилось со мною самое жалкое происшествие. Когда возвратился наш берлин домой, пустой, без панычей, то маменька пришла в безотрадное положение! Каково было их материнскому сердцу увидеть, как домине Галушкинский называл, сосуд пустой, а там сидевших сыновей не находить. Им подали письмо от господина полковника, но как некому было прочесть, — послали за дьячком-старичком, поступившим на место умершего пана Кнышевского… Тот пришел, но без очков, побежал за ними, а маменькино сердце все страждет от неизвестности. Наконец, пришел пан дьяк и, прочтя письмо, объявил маменьке, что мы, ее любезные сынки, взяты в солдаты… Не знаю, как при этом маменька не сомлели навек?!. Но первое же их дело было послать приказчика к господину полковнику умаливать, упрашивать его, чтоб не губил прежде времени изнеженных, совсем не для службы рожденных ею детей, дал бы им на свете пожить и не обрекал бы их чрез службу на видимую смерть.
Господин полковник — а еще назывался другом батенькиным! — слышать ничего не захотел, еще рассмеялся и с тем отпустил посланного.