Много важных и больших городов я проехал, не видав их. Благодетельный берлин много мне сокращал пути. Он висел на пассах — рессор тогда не было и качался, точно люлька. Только лишь я в него, тронулись с места, я и засыпаю до ночлега. Мы откатывали в день верст по пятидесяти.
Не знаю наверное, в которой губернии — я много их проезжал — а помню, что в городе Туле, когда извозчик поспешал довезти нас до своего знакомого постоялого двора, при проезде через одну улицу, из двора выбегает человек и начинает просить нас заехать к ним во двор. Я призадумался было и рассуждал, почему он меня знает и на что я ему? Но человек просил убедительно сделать милость, не отказать, — будете-де после благодарить.
— Кузьма! Заедем? — во всем я всегда советовался с этим верным слугою.
— А что ж? заедем, так заедем, — отвечал Кузьма.
Взъехали. Нас ввели в большой каменный дом и провели в особые три покоя. Да какие? С зеркалами, со стульями и кроватями.
— Кузьма! Смотри: каково? — сказал я, мигая ему на убранство комнат.
— Нешто! — отвечал Кузьма, с удивлением рассматривая себя в зеркале.
Явился сам хозяин, должно думать, купец. Засыпал меня ласками и предложениями всего, чего душе угодно.
Сперва представил мне чаю. Я с жажды выпил чашек шесть, но ласковый хозяин убеждал кушать еще; на девятой я должен был забастовать.
Что же? После меня он к Кузьме, и давай упрашивать его, чтобы также выкушал чайку.
Мне стало совестно; я просил ласкового хозяина не беспокоиться, не тратиться для слуги, что он и холодной воды сопьет; так куда? упрашивал, убеждал и поднес ему чашку чаю. Кузьма, после первой, хотел было поцеремониться, отказывался; так хозяин же убеждать, нанес калачей и ну заливать Кузьму щедрою рукою! Не выпил, а точно съел Кузьма двенадцать чашек чаю с калачами и, наконец, начал отпрашиваться.
Гостеприимный хозяин, оставя его, принялся снова за меня. Предложил мне роскошный обед; чего только там не было! И все это приправлено такими ласками, такими убеждениями! Поминутно спрашивает, не прикажу ли того, другого? Я то и дело, что соглашаюсь; совещусь, чтоб отказом не огорчить его усердия.
Не только меня, Кузьму угощал нараспашку, но и об извозчике позаботился. Лошадей поставил на конюшню, задал им сена и овса, а сам поминутно ко мне: извозчик-де спрашивает того и того: прикажите ли отпустить? Я все благодарю и соглашаюсь.
Извиняясь перед хозяином, я просил его сказать: чем могу быть полезен? "Ничем, батюшка! — отвечал он: — только и одолжите в обратный путь заехать ко мне и позволить вас также угостить".
Я благодарил его и просил, чтоб он шел к другим гостям своим, коих шум слышен был через стену. "И, помилуйте! — отвечал он: — что мне те гости? Они идут своим чередом; вот с вами-то мне надо хлопотать…" — и вдруг спросил, не хочу ли я в баню сходить?
Я бы не пошел, но Кузьма мой и губы развесил, начал соглашать меня, и хозяин сам бросился хлопотать о бане.
Когда он ушел, Кузьма от удивления поднял плечи и сказал: "Полно, москаль ли он? А уж навряд! Наш только будет такой добрый".
— Верно, он слышал, что я еду, — сказал я, — так и перенял нас на дороге, чтоб угостить. Добрый, добрый человек!
— Он точно думает, что мы какие-нибудь персоны, — сказал чванно Кузьма. — Какая нужда? А может, москали и в самом деле добрый народ! Вот так нам и везде будет. Не пропадем на чужой стороне! — заключил Кузьма, смеясь от чистого сердца.
Были мы и в бане, парились со всеми прихотями, а особливо Кузьма; чего уж он не затевал! После бани — сколько чаю выпито нами! Потом огромный ужин. Мы не знали, как управиться со всем этим.
Я хотел выезжать пораньше, так куда! Хозяин предложил, не лучше ли уже нам и отобедать у него? Совестно было огорчить отказом, и я остался. Завтрак и обед кончился; я приказал запрягать. Хозяин пришел проститься; я благодарил его в отборных выражениях, наконец, обнял его, расцеловал и снова благодарил. Только лишь хотел выйти из комнаты, как хозяин, остановя меня, сказал: "Что же, батюшка! А по счету?" — и с этим словом подал мне предлинную бумагу, кругом исписанную.
Не понимая, в чем дело, я взял и думал, что он поднес какие похвальные стихи в честь мне, потому что бумага исписана была стихотворною манерою, то есть неполными строками, как, присматриваюсь, читаю: За квартиру… за самовар… за калачи… и пошло — все за… за… за… Я думаю, сотни полторы было этих «за»…
— Что это такое, мой любезный хозяин? — спросил я, свертывая бумагу, все еще почитая ее вздорною.
— Ничего, батюшка! — отвечал он, потряхивая головою, чтобы уравнять свои кудри, спадающие ему на лоб. — Ничего-с. Это махенький счетец, в силу коего получить с милости вашей…
— Что получить? — спросил я, все еще меланхолично.
— Семьдесят шесть рублев и шестьдесят две копейки, — сказал также меланхолично гостеприимный хозяин, поглаживая уже бороду свою.
— Как? За что? — уже вскрикнул я.
— А вот, что забрато милостью вашею и что в счете аккурат вписано.
Дрожащими руками я развернул этот счет и — о, канальство! — увидел, что все то, чем потчивал меня и Кузьму гостеприимный хозяин, все это поставлено в счет, и не только, что на нас употреблено, но что и для извозчика и лошадей: не забыта ни одна коврига хлеба, ни малейший клочок сена, ни одна чашка чаю, ни один прутик из веника, коим меня с Кузьмою парили в бане. Это ужас!
Признаюсь, от такого пассажа вся моя меланхолия — или, как батюшка-покойник называл эту душевную страсть, мехлиодия — прошла и в ее место вступил в меня азарт, и такой горячий, что я принялся кричать на него, выговаривая, что я и не думал заехать к нему, не хотел бы и знать его, а он меня убедительно упросил; я, если бы знал, не съел бы у него ни сухаря, когда у него все так дорого продается; что не я, а он сам мне предлагал все и баню, о которой мне бы и на мысль не пришло, а в счете она поставлена в двадцать пять рублей с копейками. Много, много говорил я ему, и говорил сильно, сверх ожидания, умно и доказательно…
Он же мне в ответ, знай, поглаживая свою рыжую бороду, при переводе мною духа, все твердит; "Станется-с… сбудется-с. Оно, конечно, так-с… а денежки пожалуйте… следует заплатить".
— Не дам, не дам и не дам! — кричал я, топая ногами. — Так ли, Кузьма?
Кузьма стоял, одеревенев от изумления и в разинутом рте держа кусок пряника, не успев его проглотить. Надобно знать, что этот пряник хозяин ему поднес, а в счет таки поставил. Насилу Кузьма расслушал, в чем дело и что требуется его мнение. Проглотив скорее кусок пряника, он также начал утверждать, что платить не надо и что мы были у него гости.
— К чему мне было вас угощать? — говорил тем же голосом лукавый хозяин: — на что вы мне надобны? А коли денег не заплатите, так я ворот не отопру и пошлю к господину городничему…
Услышав такое его решение, я опустил руки и замолчал, а Кузьма побледнел и, переведя дух, сказал: "Заплатите уже ему, паныч; цур ему! Ну, угостил нас москаль! Будем помнить!"
Нечего делать: отсчитал я все деньги сполна и сунул хозяину. Он как будто переродился: бросался помогать выносить чемоданы, предлагал чего покушать, испить на дорогу… Но я уже все сердился, молчал и спешил выехать из такого мошеннического гнезда. Кузьма же отлил ему славную штуку. Сев на свое место, он сказал ему: "Слушай ты, москаль, рыжая борода! У нас так не делают. Вы хоть и говорите, что мы хохлы, и еще безмозглые, да только мы проезжего не обижаем и не грабим, как ты, заманив нас обманом. Мы еще рады заезжего угостить, чем бог послал, а хлеба святого не продаем. Оставайся себе! Слава богу, что я не твоей, москальской, веры!"
Хозяин же и ничего, все кланяется да просит: "И напредки просим таких дорогих гостей!.."
Тьфу! Подлинно, что дорогие гости для него.
Качание берлина скоро успокоило кровь мою, и я скоро отсердился, хотя и жаль мне было такой пропасти денег, на которые не только до Санкт-Петербурга доехать, но и половину света объездить мог бы; но делать нечего было, и я не только что отсердился, но, глядя на Кузьму, смеялся, видя, что он все сердится и ворчит что-то про себя; конечно, бранил нашего усердного хозяина. Когда же замечал я, что он успокаивался, то я поддразнивал его, крича ему в окошко берлина: