Но всмотревшись ближе, он раскрыл объятия и воскликнул:
— Пан Михал! Пан Михал!
Брат Георгий дал обнять себя, и что-то вроде рыдания вырвалось из его груди, но глаза остались сухи. Заглоба обнимал его долго и наконец начал говорить:
— Не ты один оплакивал свое несчастье. Плакал и я, плакали Скшетуские и Кмицицы. Воля Божья! Да утешит тебя Господь Милосердный. Ты хорошо сделал, что на время заперся в этих стенах. В несчастье нет ничего лучше молитвы и благочестивых размышлений. Дай же еще раз тебя обнять. Я едва могу разглядеть тебя сквозь слезы.
И пан Заглоба, действительно, плакал, растроганный видом Володыевского, и так продолжал:
— Прости, что я прервал твои размышления, но я не мог сделать иначе, и ты сам согласишься со мной, когда я изложу тебе мои доводы. Эх, Михал, много мы с тобой пережили и хорошего, и дурного. Нашел ли ты хоть какое-нибудь утешение за этой решеткой?
— Нашел, — ответил пан Михал, — в словах, которые я ежедневно слышу и повторяю, и которые буду повторять до самой смерти: «Memento mori!»[8] Смерть для меня утешение.
— Гм… Смерть легче найти на поле брани, чем в монастыре, где жизнь тянется так однообразно, как нитка от бесконечного мотка…
— Здесь нет жизни, ибо нет дел земных, и даже прежде, чем душа покинет тело, чувствуешь уже себя словно в ином мире.
— Если так, то тебе уже нечего говорить, что белгородская орда с большими силами готовится идти на Речь Посполитую — теперь тебе до этого нет дела…
Пан Михал зашевелил вдруг усиками и дотронулся до левого бока, но, не найдя сабли, сейчас же спрятал обе руки под рясу, опустил голову и сказал:
— Memento mori!
— Правильно! правильно! — сказал Заглоба, моргая с некоторым нетерпением своим здоровым глазом. — Вчера еще пан гетман Собеский говорил: «Пусть Володыевский хоть эту войну еще прослужит, а там пусть себе идет в какой хочет монастырь. Бог не разгневался бы на него за это, и ему, как монаху, это поставили бы в заслугу…» Но трудно удивляться тебе, что ты свое собственное спокойствие ставишь выше счастья отчизны: своя рубашка ближе к телу…
Настало долгое молчание, и только усы пана Михала поднялись вверх и стали еле заметно, но быстро двигаться.
— Ты еще не давал обета, — спросил наконец Заглоба, — и можешь уйти каждую минуту?
— Я еще не монах — я ждал милости Божьей, чтобы все земные и горестные помыслы покинули мою душу. Но Божья благодать уже снизошла на меня, спокойствие возвращается; я могу выйти отсюда, но не хочу, ибо приближается срок, когда я, с чистой совестью и свободный от земных помыслов, смогу произнести обет.
— Я не буду тебя отговаривать: напротив, я хвалю такое решение, хотя помню, что когда Скшетуский некогда возымел намерение сделаться монахом, то все-таки ждал, пока отчизна не освободится от врагов. Но ты делай как знаешь. Не мне тебя отговаривать, ибо я сам в былые времена чувствовал призвание к монастырской жизни. Пятьдесят лет тому назад я даже начал послушание, будь я шельма, если лгу!.. Но Бог решил иначе… Одно только скажу тебе, Михал, что хоть на несколько дней ты должен со мной выйти.
— Почему должен? Оставь меня в покое! — ответил Володыевский, Заглоба поднял полу своего кунтуша и зарыдал.
— Для себя, — говорил он прерывающимся голосом, — я помощи не прошу, хотя князь Богуслав Радзивилл преследует меня и из мести подсылает ко мне убийц, и меня, старика, некому защитить… Я на тебя надеялся… Ну, да что! Я тебя всегда буду любить, если бы ты даже и знать меня не хотел. Молись только за мою душу — мне не уйти из рук Богуслава. Чему быть, того не миновать! Но другой твой приятель, который делился с тобою каждым куском хлеба, — при смерти и, прежде чем умереть, хочет обязательно повидаться с тобой и сделать тебе какие-то признания, без которых он не найдет душевного покоя.
Пан Михал, который сильно взволновался, узнав об опасностях, угрожавших пану Заглобе, схватил его за плечи и спросил:
— Скшетуский?
— Не Скшетуский, а Кетлинг!
— Ради бога, что с ним?
— Защищая меня, он был ранен людьми князя Богуслава, не знаю, проживет ли он еще хоть день. Из-за тебя, Михал, мы и попали в такую переделку, ибо и в Варшаву приехали ради тебя, чтобы как-нибудь тебя утешить. Выйди хоть на два дня — простись с умирающим… Вернешься потом и… станешь монахом. Я привез письмо от примаса к настоятелю, чтобы тебе не делали никаких затруднений. Но спеши: каждая минута дорога!
— Господи боже! — воскликнул Володыевский. — Что я слышу! Но препятствий мне и так не могут ставить, я пока только послушник. Боже! Просьба умирающего — святая вещь! В ней я отказать не могу.