На этот раз Маркус не переводил взгляд с одного края стола на другой. Он устремил свой взор куда-то вдаль, на какую-то бесконечно удаленную от нас точку; даже тюремные стены не были для него преградой. Я не отважился сказать больше ни одного слова.
Бывают минуты, когда тишина предвещает некое ужасное и важное для истории человечества событие, как это случилось на поляне за несколько минут до первого нападения тектонов. Но иногда тишина свидетельствует о том, что некое ужасное событие уже стало историей. Маркус произнес слова «да, на этом все и кончилось», и вся тюрьма затихла. Наверное, заключенных отвели в другое крыло здания, потому что наступило время обеда или прогулки, и звуки приглушились. Но мне хотелось верить, что тюрьма, сама тюрьма как таковая, слушала нас и конец этой истории заставил ее затаить дыхание. Все звуки затихли, и мне показалось, что никто и ничто не сможет нарушить эту тишину.
– Ваше время истекло, – сказал сержант Длинная Спина и с пронзительным скрипом открыл зарешеченную дверь.
25
По правде говоря, годы, которые последовали за моим возвращением с фронта, большого интереса не представляют. Я писал книгу и иногда навещал Гарвея, чтобы уточнить некоторые детали и подбодрить его. Дружеское расположение и терпение супругов Мак-Маон были безграничны. Они ничего от меня не требовали, и если я иногда и помогал им по хозяйству, то только по собственному желанию. Мое содержание, таким образом, обходилось мне даром, а деньги, которые я скопил в детском приюте, позволяли жить безбедно. Я писал и писал, и мое существование было столь же однообразным, как жизнь монаха, поэтому мне нечего рассказать о том времени. Может быть, стоит только упомянуть о том, что война с Марией Антуанеттой продолжалась.
Я обнаружил, что ей очень нравилось нюхать гуталин. Если кто-нибудь оставлял открытую банку, она могла часами сидеть возле нее, запустив туда свою голову. Испарения, похоже, вызывали у нее некое подобие опьянения, потому что потом она передвигалась, петляя, словно подгулявший весельчак. Я любезно вызвался чистить ботинки всех обитателей пансиона. Не стоит и говорить, что в мои намерения входило помучить вредное животное. Я садился на табуретку, раскладывал вокруг себя обувь и ставил открытую банку на видное место.
Нетрудно представить себе, какое искушение представляла собой эта банка с гуталином для Марии Антуанетты. Но, с другой стороны, она прекрасно знала, что сокровище зорко стережет ее злейший враг, хотя я и старался притвориться рассеянным. Я мог наблюдать, как она, терзаемая пороком, высовывалась из разных уголков и выглядывала из-за шкафа, не решаясь приблизиться. В конце концов терпение животного иссякало, и черепаха подходила поближе, надеясь, что процесс чистки ботинок целиком поглощал мое внимание.
Не стоит и говорить, что мне только этого и надо было. Я нападал, когда она глубоко запускала свою голову в банку. Быстрое движение щетки по голой спине – и Мария Антуанетта превращалась в черепаху-зулуса, чернее угля. Она убегала, возмущенно подпрыгивая на ходу, как умеют скакать только такие чудовищные создания. Как высоко она прыгала!
К несчастью, во время этого конфликта, на протяжении которого стороны прибегали к хитроумным маневрам и сложным стратегическим ходам, Мария Антуанетта всегда наносила ответные удары. На этот раз она решила писать на мою кровать. Для непосвященных сообщу, что вонь черепашьей мочи сравнима разве что с ароматом омлета из тухлых яиц, приправленного соусом из дохлых моллюсков. В самый неожиданный момент я открывал дверь своей комнаты и обнаруживал сие отвратительное создание на собственном матрасе. Черепаха высоко поднимала хвостик и выпускала из-под него струйку мочи, словно из шприца. Я принимал самые изощренные меры предосторожности, включая навесные замки и щеколды. Но все было напрасно. Рано или поздно Мария Антуанетта пользовалась моей оплошностью, проникала внутрь, мочилась и убегала. Если кому-то это покажется забавным, то я желаю ему от всей души как-нибудь улечься в кровать после тяжелого трудового дня и обнаружить, что подушка обильно сбрызнута мочой черепахи. Одним словом, в очередной раз наш поединок с Марией Антуанеттой закончился вничью.
Единственной достойной упоминания деталью того периода были мои отношения с господином Модепа. Благодаря тому, что мои познания в области французского языка выделяли меня среди других обитателей пансиона, я превратился в официальное лицо, уполномоченное вести с ним переговоры. Однако с первого же дня я свел наше общение к чисто техническим вопросам. Я ограничивался тем, что сообщал ему о том, какую работу надо было выполнить в саду. Этот человек не пришелся мне по душе, что бы там ни говорил господин Мак-Маон. Бесспорно, за садом он ухаживал прекрасно, а кроме того, стал отличной игрушкой для детей Мак-Маона, которые его просто обожали. Даже с Марией Антуанеттой у него установились хорошие отношения, а достичь этого удавалось не каждому. Но у него были свои странности. Например, с хозяевами пансиона и со мной он выдерживал строгую дистанцию. Сначала господин Мак-Маон попробовал убедить его оставить эти церемонии, но это оказалось бесполезно. Его ирландская сердечность наталкивалась на суровые привычки, которые укоренились в этом человеке. Модепа скорее напоминал сержанта, чем рядового колониального солдата. И все мы постепенно отказались от попыток растопить лед наших отношений. В конце концов, если человек предпочитает приказы дружеским разговорам, то это его личное дело. Как бы то ни было, какой-то внутренний голос говорил мне, что доверять ему не стоит. Однажды в саду я решил поговорить с ним начистоту.
– Вы, вероятно, заметили, – начал я, – что господин Мак-Маон и его супруга более расположены и благосклонны к вам, чем я.
Он молчал. Я продолжил:
– Вы прячетесь, не правда ли? А теперь скажите: от кого или от чего вы прячетесь?
– Я не прячусь, – был его ответ, – я просто жду.
– Кого или чего?
– Я не уполномочен говорить об этом.
– Вы ожидаете конца войны, не так ли? Да будет вам известно, что военные преступления не имеют срока давности, – соврал я, чтобы напугать его, а потом закричал на своем французском языке мелодраматическим тоном: – Jamais![10]
Но мой порыв не возымел на него никакого действия; он снова, как всегда, напоминал глухого краба.
– Вас ищет правосудие? – настаивал я. – Но какое? Правосудие людей или суд Господень?
– Нет! – прозвучал его лаконичный и одновременно возмущенный ответ. Но вдруг, противореча самому себе, он изменил его на противоположный: – Да!
– Объяснитесь.
– Не могу.
– Вы просто не хотите! – обвинил его я. И, поскольку он снова погрузился в молчание, я заключил: – Учтите, я не верю ни одному вашему слову.
Потом я еще не один раз, хотя и не слишком часто, возвращался к этому разговору, а если выразиться точнее, допросу, но всегда наталкивался на его уклончивую манеру говорить. С моей точки зрения, люди, которые уходят от прямых ответов, обязательно оказываются или жуликами, или самозванцами. Очень вероятно, Модепа принадлежал к обоим этим разрядам. Я внимательно следил за ним.
Теперь о книге: к концу тысяча девятьсот семнадцатого года вторая редакция ее была практически завершена. Однако, прежде чем писать последнюю главу, я решил подвергнуть весь текст внимательному, пристальному и критическому прочтению. Сказано – сделано. Вывод? Книга оказалась откровенно дрянной.
В тот вечер мы устроили веселый ужин, хотя для этого не было никакого особенного повода. Просто жизнь была прекрасна. Супруги Мак-Маон жили счастливо. И у них была целая ватага отпрысков. Почему бы нам было не отпраздновать это событие? После ужина мы пропустили по паре рюмочек, а Мак-Маон и Модепа устроили конкурс песен. (Мак-Маон пел ирландские песни, потому что ему хотелось петь, а Модепа – африканские, потому что ему так велел Мак-Маон.) Госпожа Мак-Маон любезно подавала десерт. Каждый раз, когда она ставила на стол новое блюдо, супруг дарил ей нежное «спасибо, милая» и пожирал ее глазами.