Нортон снова замолчал. Но, поскольку я был нем как рыба, он продолжил:
– Гарвей был личностью жестокой. Гиену можно посадить в клетку, но приручить ее нельзя. Между нами нередко возникали стычки. Например, он потратил целых три беседы с вами, описывая исключительно якобы совершенные им сексуальные подвиги с главной героиней. Я кричал на него. – Тут Нортон погрозил пальцем в пустоту, словно Маркус все еще сидел перед ним: – Я говорил ему: «Веди себя пристойно, Гарвей! Не отклоняйся от сценария! Доктор Флаг привязал своих героев к двум разным столбам, чтобы они могли избежать плотских искушений. А ты что тут вытворяешь!» Но он только смеялся своим обычным злобным смехом, показывая зубы на нижней челюсти, и говорил: «Ой, помолчите, вы не знаете, как скучно жить в тюрьме. Дайте мне немножко поразвлекаться с этим идиотом Томсоном».
– Вы раньше говорили, что адвокаты и писатели дополняют друг друга, – резко прервал его я. – Но есть одна существенная разница: ложь писателей не приносит никому вреда.
Нортон развел руками и нанес ответный удар:
– Да неужели вы ничего не понимаете, чудак вы человек? Это делает вашу книгу по-настоящему литературным произведением. До сегодняшнего дня вы были только записывающим устройством, журналистом, которому недоступны первоисточники. Но когда книга будет признана продуктом вашей фантазии, она станет романом в полном, широком и величественном смысле этого слова.
Мне захотелось возразить ему, но каждый раз, когда я собирался произнести что-нибудь, когда слова уже были готовы вырваться за границу губ, я замолкал. Нортон уважал мое молчание. Протрезветь до конца мне не удалось, мои легкие готовы были провалиться вниз, поэтому с каждой минутой становилось все яснее, что я не смогу выразить свои мысли так полно, как того требовал момент. Нортон улыбнулся. Оставлять противников в споре без доводов было его специальностью. Мне приходилось делать усилия даже для того, чтобы сидеть в кресле ровно. Я по-прежнему прижимал одну руку к груди, а вторую к спине, чтобы мои легкие не двигались. Как я мог говорить? Но Нортон ошибался. В конце концов мне удалось сконцентрировать суть вопроса в трех словах. Как ребенок выплевывает плохо прожеванный кусок мяса, который застрял у него в горле и не дает ему дышать, я выпалил:
– Вы меня обманули.
Лицо Нортона стало мятым, как грязная тряпка. Почему он придавал такое значение моим обвинениям? Не знаю точно. Может быть, это мешало ему наслаждаться решением дела Гарвея, которое он провел безупречно, осуществив идеальный, с точки зрения правосудия, маневр. А может быть, ему не хотелось, чтобы какой-то голос напоминал ему суть его ремесла.
Он снова сел. За внешним спокойствием было заметно плохо скрываемое недовольство. Нортон не на шутку оскорбился, и это вынуждало его ответить мне. Кресло обнимало его тело. Я не замечал этого раньше, но его конечности были невероятно длинными. Кисти его рук оказались за пределами подлокотников кресла, кончики пальцев утыкались в бархат. Подобная поза делала его похожим на фараона, который готовится вынести приговор. Он выдержал паузу и наконец заговорил:
– Истории любви, какими бы прекрасными они ни были, всегда создают сложности и множество проблем. И напротив, когда история любви идеальна, у нее есть одна проблема, только одна – это ложь.
Возможно, Нортон хотел, чтобы я прервал его и перевел разговор на другую тему. Но я этого не делал, потому что хотел вынудить его произнести свой приговор.
– Вы умны, талантливы и хорошо воспитаны, – продолжал он. – Ответьте мне, пожалуйста, чистосердечно на один вопрос, только на один.
Ему было нелегко сформулировать этот вопрос. Я был слишком молод и еще не знал, что победители обычно бывают благодушны. Мое молчание вынуждало его высказаться. В конце концов ему не оставалось ничего другого, как вцепиться пальцами в подлокотники кресла и выпалить мне в лицо:
– Скажите мне, господин Томсон: вы ни разу не засомневались в достоверности рассказа Гарвея? Вы на самом деле поверили во всю эту историю о подземных жителях и девушках с горячей кожей цвета молока? – Нортон в последний раз сложил из своих пальцев пирамидку, в вершину которой упирался его нос. – Вы верили в историю Гарвея потому, что хотели спасти его, или потому, что хотели написать роман? А главная героиня? Вы ее любите за те качества, о которых мы можем прочитать в книге? Или же книга получилась такой нежной, потому что вы мечтали любить такую женщину, как она?
Я не ответил. Не захотел отвечать. Или точнее: я захотел оставить эти вопросы без ответа. Могу сказать только, что прошло шестьдесят лет, а я до сих пор не нашел ответа на эти вопросы. Ответом на его вопрос, по сути дела, является эта книга.
Я захотел встать на ноги. Мне стоило большого труда удерживать равновесие, но я вел себя как боксер, который не хочет признать, что его нокаутировали. Нортон тоже поднялся. Он снова превратился в любезного хозяина, который провожает гостя до дверей. Держа руки в карманах, он спокойно и непринужденно спросил:
– Томми, разрешите задать вам один вопрос?
У меня не было сил отказать ему. Мне с большим трудом удалось определить, где находилась дверь, которая кружилась передо мной, словно танцуя.
– В «Пандоре в Конго» есть одна неясная деталь, – сказал он. – Я никогда не отваживался задать вам этот вопрос, потому что боялся, что вы уловите связь между этой книгой и историей Гарвея. Теперь уже, наверное, это не имеет значения. – Он нахмурил брови, что-то припоминая, покрутил пальцем в воздухе и спросил: – В чем состоит Теория Спор?
Я не помню больше ни одной реплики из этого ужасного диалога. Не помню даже, как вышел на улицу. Мне вспоминается только, что на пороге его квартиры мне пришла в голову одна мысль, которую я высказал вслух:
– Представьте себе, что все законы этого мира были бы написаны таким способом. Декларации независимости, завещания королей, наши священные книги. Вы можете представить себе, что все это было бы произведением литературного негра, а за этим негром не было бы ничего? В лучшем случае, скверный автор литературного сценария.
Нортон обнял меня за плечи своей длиннющей рукой. Ему хотелось быть сердечным. Я имею в виду, что иногда врач может дать пациенту хлороформ механически и бездумно, а иногда под влиянием искреннего сочувствия. Его рука утешала меня и выпроваживала на улицу.
– Послушайте моего совета, – сказал Нортон. – Такие люди, как вы, не должны думать о подобных вещах.
Когда я уже оказался на улице, он добавил:
– Это просто вопрос стиля. – И прежде, чем закрыть дверь: – Будьте здоровы.
Свет нового дня ранил мои глаза. Я увидел себя со стороны – грязного, пьяного, разбитого и больного. Мои щеки казались двумя потертыми листками наждачной бумаги. Запах табака изо рта вызывал у меня самого отвращение. Я думал только о ней. О ней. Перестаем ли мы любить человека, когда узнаем о его смерти? Почему тогда мы должны перестать любить его, когда узнаем, что он еще не родился?
Я шел по улицам, которые казались мне совершенно одинаковыми, и вдруг услышал какой-то ропот вдалеке.
Потом гвалт, сопровождаемый боем барабанов и пением горнов, стал яснее. Эти звуки привлекли меня, и я поневоле приблизился к источнику музыки. Передо мной открывался широкий проспект. Не успел я опомниться, как толпа бесконечно счастливых людей подхватила меня и понесла. Война закончилась. Все праздновали это. Война закончилась, и вся боль и страдания мира рассеялись. Толпа удерживала меня, как гигантский осьминог. Люди не отпускали меня.
Они были счастливы. Нортон был счастлив. Гарвей был счастлив. Все были счастливы. Я хотел попасть домой. Может ли кто-нибудь быть более одиноким, чем грустный человек среди толпы, которая празднует победу?
Конго. Зеленый океан. А под деревьями – ничего нет.