Вася вытянул ноги, а руки, расслабив, положил на край стола. Но разве не лучше было бы сейчас дома, в какой-нибудь этакой теплой и светлой комнате, вдвоем, и сидеть не через стол, а рядом?.. Разве не об этом думается там, на скользкой от рыбьих внутренностей, соли, чешуи и льда палубе?
И когда не ладится с тралом, когда он выходит наверх с порывами и нужно сращивать жесткий и без мороза трос и латать полотно, сколько раз в сердцах, вперемежку с матом, сказанешь сам себе: «А ну к едрене-фене и деньги, и всю эту романтику! Есть же где-то люди, что живут по-людски, тепло, светло и рядом с бабой! Нет, хватит!»
Мысли в это время бывают хриплыми, как простуженный голос. А потом начинается все сначала, привычка, что тут поделаешь!
— …Васенька, ты что? Пойдем же в залу, на круг, а?
…Вася передвигал ноги в такт музыке, усмехался, вспоминая, как учила его Любаша танцевать, когда они познакомились. Приятно было чувствовать ее спину под рукой и грудь совсем рядом.
— Любок, знаешь скоро жить как будем?! Ты тогда от сына не отвертишься, это я тебе точно говорю!
— Что ты, Васенька, у нас ведь нет ничего, даже штампа в паспорте…
— Все будет, Любок!
— Нет, ты пока и не вздумай, на ноги еще не стали! — у Любаши даже глаза стали испуганными, и она уткнулась лбом в его жесткую щеку.
— Эк, злючка! Скучно без меня было?
— А ты думаешь?.. — она потерлась лбом о его щеку. — Ой, извини, Васенька, я нечаянно, пальцы от апельсина липкие. Не больно?
— Руке, что ли? Да я и не заметил.
Любаша погрустнела. Ей близко видна была его красноватая, натертая свитером шея, и белый — тоже жесткий — воротник новой рубашки, и непробритые второпях волоски под скулой. Васенька, Васька, рыбак…
Музыка кончилась, они вернулись к столу. Толик, прямой и бледный, поднялся, подвинул Любаше стул, подождал, когда она усядется, потом сказал, щурясь и неторопливо растягивая слова:
— Смотрел на вас. Крепачок ты, Васька. Настоящий мужик, корень земли. Тебя во время танго с ног не сшибешь, цепко ходишь.
— Понесло тебя…
— Чего там! У тебя все есть, что нужно мужчине. Я вот жалею, что плавать бросил, сам чувствую, не тем становлюсь…
— Скоро большим человеком будешь, чего жалеть?
— Помнишь, как мы тогда с «Лермонтова» в отпуск шли? Вот это была пыль! А теперь? Культурным становлюсь, — Толик хохотнул. — Эх, да что там говорить, давайте лучше выпьем… За тех, кто в море!
— Не ной, Толька, раз у тебя к другому делу талант. Кто тебе жить по душе мешает? Сам же говорил: из двух зайцев выбирают того, который жирней.
— Ладно, уговорил. Все. Что это мы такие пасмурные? Итак, я пью. Ну, Любочка-голубочка, подари улыбочку!
Толик Лавренюк подмигнул, пить стал не залпом, а медленно. У Любаши тяжело и тревожно потемнели глаза, и Вася, чувствуя, что краснеет, усмехнулся:
— Ладно, как ты говоришь. За тех, кто на берегу!
— Васенька, не пей, закуси, Васенька, — торопливо зашептала Люба, — не пей, а?
— Я не окосею, мне нельзя сегодня, Любок. Я кэпу завтра с утра обещал тралы наладить.
— Ну, Васек, опять про тралы… В море места стало мало, всюду тралы, тралы, тралы… — Толик засмеялся. — Эх, влюбленные-зеленые! Пойду-ка я кого-нибудь приглашу.
Толик огляделся.
— Некого… Дела… Ну чего же вы сидите, дружки-подружки? Слушай, можно, я с Любой еще разок станцую, а, Васек?
Любаша гладила под столом Васину коленку, и он почувствовал, как на секунду дрогнула ее рука. Потом Любаша требовательно затрясла его ногу, и Вася сказал:
— Посидим так.
Прошедший рейс, все сто тридцать пять суток, наваливался на него множеством воспоминаний, отрывков, вспыхивавших так, что вдруг зарябило в глазах. Там были и фиолетовые в осеннем свете айсберги, и Валька Кудрявцев с посиневшим лицом, держащий в руке два окровавленных, оторванных лебедкой пальца другой руки, и красивый, осененный усиками, рот старшего штурмана, искаженный бешеной руганью, и густой алый бархат переходящего Знамени в матросской столовой, и светлая полоса конвейера рыбоподачи, ледяные блестящие капли, сползающие по шлемам матросов, холодный, надоевший блеск рыбы, и кровь, выступающая на ободранных ладонях, и сизый дизельный дым над трубой с золотым серпом и молотом, — там было все, кроме вот этих теплых женских пальчиков, вцепившихся в его колено…
«…Вцепилась, будто боится, дурочка, что потеряюсь. Никуда я от нее не денусь… Многие пьют на берегу даже дома, потому что не верят, что жены выдерживают разлуку в три месяца, в полгода. Да и где там! Тяжело, понятно. Год. Несколько лет… Но у многих — целая жизнь…»