Михаил все-таки заложил ворота.
С крыльца Марковна ворковала:
– Не плачь, Калерочка. Уехал наш папка, уехал! Тихой теперя наш домишко, тихой да славной! Будем с тобой зимовать, чай с блюдечков пить!
4
В Нижнеталдинске только из редких ставней пробивался свет.
Тьма перерождалась, расслаивалась.
На дальнем конце путеводной звездой тускло, но негасимо светилась лампочка сельпо.
Через час охотники свернули с гремучего, разбитого лесовозами асфальта Сибирского тракта на гравийную подмороженную дорогу специализированного леспромхоза «Узбеклес».
Когда-то здесь на тракт выбегала пешая тропа, потом вьючная, потом тележная колея, а теперь лесовозы разъезжались при встрече свободно.
Лошади стали глуше цокать копытами, собаки убежали вперед и где-то по кустам рычали, играя друг с другом.
За спиной прозвенел поезд; нарастая, донеслась и погасла над тайгой, шарахнувшись волнистым эхом между сопок, сирена электровоза. Над самым нижнеталдинским кладбищем, на подъеме с поворотом, дает электровоз сирену, от нее колеблется воздух, а от тяжести и скорости экспресса деревни по сторонам Транссибирской магистрали подпрыгивают и подрагивают, как чашки на столе.
Пронеслась, ударяя по сопкам и сплетаясь с собственным эхом, сирена экспресса, – значит, наступило в Шунгулешских тайгах утро, шестичасовой прошел.
5
– Нынче мы, кажись, из первых опять, – сказал Михаил.
Кешка кивнул ему и улыбнулся. Панфилыч ничего не сказал.
Чай сели пить в седловине Шунгулешского, или, как его называли в отличие от остальных, Первого перевала.
Кешка проверил вьюки, Панфилыч с отвычки завалился под кедром, одиноко оставленным на сплошной лесосеке. В обязанности такого кедра входило засеять своими семенами огромную свежую рану лесосеки, и лет ему для этого отводилось сто – сто двадцать по графику и плану.
Михаил быстро сбегал к роднику, шепеляво сочившемуся меж камней, натаскал сучьев, поставил котелок на огонь, достал из мешка банку сгущенного молока. Чтобы не портить нож, углом топора взрезал мягкую жесть и развернул ее рваным лоскутом, топор очистил от липкой сладости, смахнув на старом пне свежую затеску. Старый замшелый пень показал крепкое еще смолево-красное нутро, а уж о новых пнях на лесосеке говорить не приходится – они когда-то еще гнить начнут…
Охотники пьют чай молча.
Собаки встают, ложатся. Кони стоят невесело: знают, что путь впереди тяжелый.
Сейчас, после чая, будет приниматься решение – как идти, по прямой или кружными тропами. На прямом пути до Талой, где лежала в ожидании хозяев ухаловская тайга – почти двести пятьдесят квадратных километров богатой западной покати, – девять бродов с Нижней Талды и пять тяжелых подъемов, идти с конями весь день от темна до глубокой ночи.
Кеха не сомневается, что Ухалов – от него зависит решение – обязательно потянется прямым путем, не захочет признаваться стариком. Все равно и Михаилу – семижильный, молодой, самый сок. А его, Кешку, не спросят: нанялся – продался.
Ухалов, конечно, натрудит с конюховыми лошадьми и своего Майка, но Маек-то станет на откорм, на жирную лесную траву, будет жрать да спать – в тайге ему работы разве мясо выдернуть поблизости, а Кешкины кони пойдут обратно перевалами, да в работу сразу, а овса еще не выдали на конюшне…
Казенная лошадь – какое ее положение! Правда, Кеха не попустится, за лошадей он горло директору перегрызет, у свиней украдет, а не оставит своих лошадей голодать.
И все-таки хорошо и Кешке Косому в тайге, именно поэтому, а не только из-за денег, который уже год завозит он Панфилыча и его напарника в тайгу. Еще с Поляковым охотился Панфилыч – Кешка завозил, и с Михаилом вот уже пятый год – все Кешка, как ни коснись, без Кешки не обойдешься. С уговора до расставания Кешка себе в удовольствие и людям в угоду называет охотников «хозяевами» вместо привычного своего обращения к людям «гражданин начальник». С конями он обращался коротко, зло, смело: решительно подныривал под брюхо лошади за подпругой, брал ногу, хватал за язык, за ноздри, покрикивал каким-то специальным жутким голосом и сам чуть ли не ржал при этом, по-звериному потряхивая нутром в угловатом и сильном своем кособоком туловище: «Но-хо-хо-о!».
Жалко было смотреть, как толкал он в мягкие лошадиные губы удила – железо проскакивало, стуча по зубам, больно заламывало лошади язык, а Кешка, довольный своей лихостью, ловкостью и испугом покорной животины, ласково хлопал верхонкой по редко мигающему лошадиному глазу и, шутя, толкал иной раз и крупного коня так, что тот два-три раза переступал, находя равновесие: «Но-хо-хо-о у меня!…».