Новый государь помиловал прежних сподвижников Димитрия, обещая никому не мстить за прошлое, однако и жаловать благами своих сотоварищей, возведших его на трон, не спешил. Бельский должен отправиться в Нижний, а Филарет – в свой Ростов. Каждый остался при своем – выиграл лишь князь Василий Иванович. И, словно в довершение унижения, кое предстояло пережить Филарету, чтобы окончательно осознать, какое ничтожество вознес он к вершинам власти, Шуйский именно ему повелел поехать в Углич за мощами царевича Димитрия.
Того самого, которого Бельский, Афанасий Нагой и Романовы когда-то подменили сыном захудалого дворянина Богдашки Нелидова! А мальчика этого, раненного Осипом Волоховым в шею, сердобольный Афоня, воспользовавшись суматохой, тайно вывез из Углича, и тот впоследствии сгинул неведомо куда, натворив немало страшных дел и отплатив своим благодетелям Романовым черной неблагодарностью. Воистину, чудны дела твои, Господи!
И вот Филарет, Федор Романов, доподлинно знавший, что во гробе никогда не лежал царевич Димитрий, принужден был… привезти в Москву его нетленные мощи. Ибо так ему было велено Шуйским, которому мало показалось предъявить народу труп убитого почти двадцать лет назад царевича – ему непременно понадобились мощи чудотворца.
Бедняги Нагие, Афанасий и Михаил, едва не умерли на месте. Мигом разъехались по своим вотчинам и засели там, словно крысы в норах. Уж кто-кто, а они-то прекрасно знали, чей труп был захоронен в Угличе в том страшном мае месяце…
В том-то и дело, что ничей. Не было там никакого трупа! Гроб опустили в яму пустым!
Вот и тряслись Нагие, уповая лишь на Божие милосердие.
А вот Филарету уповать на него не приходилось, и деваться ему было решительно некуда. Шуйский заявил без всяких обиняков: или мощи Димитрия Углицкого привозятся в Москву, прикрытые, словно покровом, неколебимой значительностью имени Романовых, всегда любимых народом, – или Федора Никитича ждет незамедлительная ссылка в Сибирь. Без всякой надежды на возвращение – ибо дорога в какой-нибудь Тобольск или Пустозерск долга и многотрудна, всякое может случиться с государевым преступником. Скажем, при переправе перевернется утлая лодчонка – а ведь на руках и ногах железы, разве выплывешь?..
И вот мощи были явлены Москве. Царь со всеми архиереями и архимандритами, с огромным числом духовенства, с боярами и думными людьми встречал их за Каменным городом. С царем рядом шла инокиня Марфа, звавшаяся некогда Марией Нагой, седьмой женой Ивана Грозного, подтверждая своим присутствием и действительность мощей, и ложность того, кого называли еще недавно царем Димитрием Ивановичем. Мощи внесли в Архангельский собор и поставили на возвышении. Инокиня Марфа разлилась великими слезами и всенародно покаялась:
– Я виновата перед великим государем, царем и великим князем Василием Ивановичем всея Руси, и перед освященным собором, и перед всеми людьми Московского государства и всея Руси; а больше виновата перед новым мучеником – перед сыном моим, царевичем Димитрием. Терпела я вору, расстриге, лютому еретику и чернокнижнику, не объявляла его долго; а много крови христианской от него, богоотступника, лилось, и разорение христианской веры хотело учиниться; а делалось это по бедности моей, потому что, когда убили сына моего, Димитрия-царевича, по Бориса Годунова велению, меня держали после того в великой нужде, и весь род мой был разослан по дальнейшим городам, и жили все в конечной злой нуже, – так я, по грехам, обрадовалась, что от великой и нестерпимой нужи освобождена, и не известила. А как он со мной виделся, и запретил мне злым запрещением, чтоб я не говорила ни с кем. Помилуйте меня, государь и весь народ московский, и простите, чтоб я не была в грехе и проклятстве от всего мира!
Царь сказал, что ради великого государя, царя и великого князя Ивана Васильевича, и ради благоверного страстотерпца, царевича Димитрия, честных и многоцелебных его мощей, прощает царицу, инокиню Марфу, и просит митрополитов, архиепископов и епископов, и весь освященный собор, чтобы они с ним вкупе о царице Марфе молили Бога и Пречистую Богородицу и всех святых, чтобы Бог показал свою милость и освободил ее душу от грехов.
Словом, сплошная лепота и благость.
А мощи-то и впрямь выдались многоцелебны! Рассказывали, что, лишь только вскрыли в Угличе гроб царевича Димитрия, тотчас начались чудесные исцеления, ну а в Москве они просто валом повалили: в первый день исцелились тринадцать человек, на другой день – еще двенадцать…
До Филарета, конечно, эти два дня доносились всякие разговоры… О том, например, что один купец бил себя в грудь и каялся, что продал государевым людям тело своего мертвого сына, мальчика семи лет – как раз возраста убитого Димитрия. А потом узрел тело сына во гробе. Мертвый был одет в иное платье и вовсю творил чудеса! Другие уверяли, будто не купецкий сын лежит во гробе, а стрелецкий. Нашли-де мальчика по имени Ромашка, заплатили за него отцу большие деньги, убили и положили в Угличе на место Димитрия. Положили – и распустили молву в народе, будто у тела Димитрия делаются чудеса, будто исцеления совершаются. А ведь это один подлог: всякие здоровые плуты приходят и притворяются, будто они больны были и выздоровели, поклонившись мощам.
Да уж… за последние дни столько всякого навидался Филарет, стоя у гроба, что диво, как зубы в крошку не источил, скрежеща ими втихомолку. Только раз и передохнул, когда введенный во храм больной не исцелился, а взял да и умер. Впрочем, пришлось объяснить это его безверием. А потом Филарет сам слышал, как иноземцы спрашивают сидящих у церкви увечных да слепых: «Что же вас царевич не исцеляет?» – «По маловерию нашему, – ответствовали страдальцы. – Бог чрез ангела своего объявляет нашим архиереям и попам, кого он удостоит исцелить!»
Наконец-то издевательство закончилось, и Филарет смог воротиться домой. Принял чарочку, другую, отужинал, раскинулся вольно в своем укромном покойчике… Думал, снизойдет благость душевная и отдохновение настанет, но ничуть не бывало: во рту было пакостно, словно не яствы дорогой откушал, а, к примеру, дождевых червей или еще чего более непотребного. На душе царило еще более мерзкое ощущение. И только-только стал успокаиваться, как принесла же нелегкая невесть кого!
А кого она, однако, принесла?..
Слуга, старый, преданный, обласканный еще покойным братом Александром Никитичем, кого попало в дом не впустит. Тем более что ему был отдан строгий наказ: не тревожить господина. Однако осмелился и потревожил… Значит, стряслось что-то и впрямь весьма важное.
Филарет внезапно сорвался со своего ложа: а если, храни Бог, беда с Мишей?!
В три шага достиг двери, распахнул ее:
– Что там такое, Матвеич?
Приникший к створкам старик отшатнулся в сторону, открыв взору Филарета невысокого худощавого мужчину, который отвесил поясной поклон и без спросу шагнул в покои. Повинуясь его небрежному взмаху, старик притворил дверь.
Филарет нахмурился. С чего это Матвеич так стелется перед этим неизвестным? Да, его лицо, вырванное из темноты колеблющимся пламенем трехсвечника, – молодое, худое, с каким-то голодным, жадным выражением бледно-голубых глаз, обросшее неровной рыжей бородкой, – было незнакомо Филарету. А впрочем, нет… Вроде бы он когда-то видел этого человека… давно-давно, и тот был без бороды… нет, не вспомнить! Да мало ли народу прошло за жизнь перед глазами – разве всех удержишь в памяти?
Да ведь это небось чей-нибудь слуга с тайным поручением, осенило вдруг Филарета, и непонятная тяжесть, прильнувшая было к душе, отлегла. В самом деле, что это он так взволновался, словно не какой-то невзрачный мужичонка постучался в дверь, а вестник судьбы?!
– Кто тебя прислал? – высокомерно спросил Филарет. – Ну, говори быстрее, недосуг мне тут со всяким…
– Никто меня не присылал, – передернул плечами пришелец, и Филарет заметил в вороте распахнувшейся голошейки[12] старый, поблекший шрам, перечеркнувший его горло. – И я тебе не всякий. Я – один!