... В эту ночь я опередил ее, уже в полночь я стоял у входа в кухню, как страж, охраняющий запретные владения. Она возникла не от входной двери, а медленно вышла-выплыла из маленькой комнаты напротив входа; стало быть, моя догадка была верной, она проникала в квартиру через окно. Не было никакого голубого света, я не погасил электрическое освещение, и при нем ясно была видна ее нематериальность, призрачность: сквозь ее тонкие руки просвечивали очертания предметов меблировки, например, край тумбочки для обуви.
- Пан Сергей... - обратилась она ко мне голосом, более слабым и глухим, чем прежде, - нельзя ли погасить свет? Он так бьет в глаза, я почти не вижу пана... Я отвыкла от света...
- Стойте там! - почти закричал я, видя, что она приближается ко мне. Вот так. Хорошо.
Пани Эльжбета замерла посреди коридора, с недоумением глядя на меня.
- Что с паном сегодня?
- А то, что я все знаю! Пани - покойница! Вы давно умерли, разве нет?
- Да, - все с тем же недоумением, относящимся ко мне, кивнула она. - Но разве я не говорила пану?...
- Нет, вы ничего не говорили, вы прикидывались! Зачем вы приходите? Зачем пугаете людей? - - Что вам надо? - чем дольше я говорил, тем в большую ярость впадал, мне хотелось выместить на ней все свои переживания, и если б я не боялся, что она на ощупь окажется холодной и скользкой, как лягушка, я вытолкал бы ее взашей. - Думаете, я боюсь вас?
- Пан Сергей... - она видимо растерялась. - Почему пан сердится? Я думала, наши разговоры забавляют пана...
Я саркастически рассмеялся.
- Да, очень забавляют: разговоры с мертвецом!
Пани Эльжбета молча смотрела на меня, а я продолжал:
- Чтоб здесь духу вашего не было! Убирайтесь отсюда! И не смейте больше появляться! С меня хватит.
И, поскольку неожиданно мне стало не хватать польских слов и я добавлял русские и украинские, не будучи уверен, что она до конца меня поняла, я сделал не допускающий сомнений жест, тыча пальцем на двери:
- Вон.
- Хорошо... Я сейчас исчезну. Но я не хотела ничего дурного. Я хотела только поблагодарить пана за проявленную им любезность и за потраченное на меня время, - пани Эльжбета низко наклонила голову, как подсудимая, - и прошу прощения, если я чем-то прогневала пана.
Прощайте, пан Сергей.
Она помедлила еще минуту, словно ожидая, что я отменю свой жестокий приказ, но я стоял неумолимо, и, пятясь, она начала отдаляться от меня. Перед тем, как исчезнуть, она подняла голову, и в ее последнем взгляде я прочел укоризну.
Когда пани Эльжбета исчезла, я уверенной поступью хозяина обошел всю квартиру, зачищенную от привидений. Все было в порядке, и я, довольный собой, хотел было сесть в кресло, как вдруг начался дождь за окном, встревоживший меня. Я подумал было, что пани Эльжбете плохо придется под этим проливным дождем в ее истлевшем платье, и что, так и быть, можно было бы ей разрешить переждать этот ливень...как вдруг сердце кольнуло: я понял, что никогда больше не увижу ее, что она исчезла навеки. Сколько интересного о той эпохе, о старом Львове могла рассказать пани Эльжбета, но я уже никогда не узнаю этого, ни одно наше слово не дано нам воротить назад, и все наши поступки неотменяемы; поздно, поздно, все закончилось.
С этой мыслью я проснулся. Уже серело; за окном стучал дождь.
Я долго лежал и слушал тяжелый, непрерывный шум дождя, барабанившего по крыше, оконным стеклам и плитам двора. Казалось, этот дождь вечен, и ему не будет конца. Я не испытывал ни страха, ни тревоги - ничего, кроме бесконечной, как этот дождь, тоски, к которой примешивалось раскаяние. Прогнав пани Эльжбету, я совершил бессмысленную и непростительную жестокость, и вину мою нельзя уже было ни искупить, ни уменьшить. Я прогнал эту несчастную женщину туда, куда ей так не хотелось возвращаться: под землю, во мрак, в небытие, а что она мне сделала плохого? Она мечтала, чтоб хоть кто-то помнил о ней, пыталась, как могла, быть мне интересной, а что сделал я? Выгнал ее грубо, по-хамски, словно я здесь в своем праве, словно я бессмертен и никогда не переселюсь в ее полуночный мир. Чего я испугался? Немощной, бесплотной тени, которая сама боялась все и всех? Я испугался не ее, а себя, испугался за целостность и стройность своего мироощущения, но что такое целостность мироощущения и прочая гиль по сравнению с жизнью и смертью?
Так думал я о себе и пани Эльжбете, а потом стал думать о старом доме, хранящем эту и еще тысячи тайн, о душе города, стоящего на семи холмах и подземной реке, невидимой и все же струящейся там, под крытыми булыжником мостовыми и старыми домами, на стенах которых сквозь облупившийся верхний слой побелки проступают довоенные польские и еврейские надписи. Польские разноцветные буквы когда-то рекламировали товары, давно проданные, износившиеся и истлевшие; товары, которых больше нет нигде на свете, а буквы остались, в память о тех, кто был убит или уехал, и умер вдалеке от родных улиц. Что значат черные еврейские буквы, похожие на жучков, я не знаю, но мне всегда мерещилось, что это те, кто сгорел в печах Освенцима, или был расстрелян в Яновском лагере, пытаются напомнить нам о своем исчезнувшем бытии. И мне казалось, что тот, кто поймет душу этого места, узнает нечто большее, чем разгадку genium loci, точнее, genium urbi; тот разгадает, из каких тончайших нитей ткут наши судьбы на том незримом станке, чей шум мы порой слышим в голосе крови и неуловимых ночных голосах, которые так легко спутать со звоном чашки или стуком дождевых капель о стекло...
Мы возникаем из мрака и уходим во мрак - это непреложная истина, но кто выбирает место и время? Кто и почему? Если бы в 1939 году у яворовского газды Михайла Бойчука - прадеда моего и Романа - не пала корова, он, вдовец, не отвез бы свою дочь Ярославу в наймы в город, она не попала бы нянькой в семью некоего офицера, который эвакуировал своих домочадцев в конце июне 1941 - вместе с моей бабкой. Не попади Ярослава, не знавшая ни слова по-русски, в далекую и непонятную ей Уфу, завербовавшись на военный завод, никогда бы ей не встретиться с демобилизованным по состоянию здоровья старшим лейтенантом Сергеем Осиповым - моим дедом, в честь которого я назван; не родилась бы моя мама, Екатерина Сергеевна, стало быть, не родился бы и я. Но неужели самим фактом своего рождения я обязан павшей буренке? Кто поверит в такую чушь? И кто примирится с такой чушью? А другой мой дед, Евгений Васильевич Рыжов, будучи еще Женькой Рыжовым, спортсменом и студентом, приехав на соревнования в Киев, познакомился в мае 1940 на Крещатике с десятиклассницей Любочкой Архипенко, и манерная девица - губки бантиком, платье в горошек, из каприза не пришедшая провожать его на вокзал, так глубоко задела юного и гордого моего деда, что он пообещал себе не искать и даже никогда больше не разговаривать с этой особой - даже если она встанет перед ним на колени. И кто поверит, что в скелете в полосатой тряпке, упавшем перед ним на колени от изнеможения у одного из бараков Освенцима, гвардии майор Рыжов узнал ту самую Любочку? Как - он сам не мог понять, но узнал. И не заговорил, потому что не смог, потому что горло сдавила судорога. Кто поверит в правдивость этой мелодраматичной душераздирающей встречи, если только он не видел свадебную фотографию моих бабушки и дедушки, где невеста похожа на собственную тень, и не гладил, как я, детской рукой лиловые цифры на запястье бабушки, еще не понимая, что они значат?