Начался клев. Снимая красноперок, нанизывал на веточку с оставленными для задержки листьями. На том берегу появились доярки. Когда забелели, понял, что разделись догола. Куколки эти спустились в воду, стали плавать, смывая малафью парней и мужиков, и так здесь спокон веку было, и после нас с тобою будет. Охватила бесконечная печаль и почему-то возбуждение. Долетали неразборчивые голоса, потом приплыла рябь. Легчайшая. Преодолев сопротивление резинки, Он выполз ему на голый живот. Не меняя позы, расстегнул штаны:
"Ну что, мучитель? Властелин вселенной?"
Тот понял, что хуй дождется, отхлынул и увял – жалко прищемленный. Оттянув резинку, дал ему ввалиться, щелкнул по морщинке живота, глядя при этом, как удочка выскакивает из земли на мелководье и уплывает, рассекая воду по прямой, за кем-то, должно быть, безмолвно орущим от боли в черной глубине…
Откинулся и провалился в небо.
Разгоралось утро.
Развел костерок, а заодно и покурил. Щелкнул лезвием ножа, тугим и толстым. Сжав зубы, резал головы угасшим красноперкам, выпускал кишки и пузыри. Проткнул и стал поджаривать. Вкус сыроватый – ну и что? Японцы жрут.
Утолив голод, он, побуждаемый неясным чувством справедливости, извлек опять. Обидевшись, тот свесился. Взять да резануть под корень. Нанизать на ту же веточку, а дома шмякнуть на крыльцо: пусть скормит все любимой кисаньке. Что, испугался? Пришлось по-быстрому потешить, подставив, чтобы не запачкаться, пригоршню. Хотел привычно об траву, но взял да выпил. А после слизал с мозолистой ладони, чтоб неожиданный поступок стал в себе законченным. Вкус оказался тревожно живой. Ха… Сам себя сожрал. Плохо это, или как?
Вслух оправдал: "Белок. Пользительно…"
Уверен, что именно так и выразился, только от кого услышал? Дедуля, что ли? Царствие небесное…
Вынул удочку, отцепил изнемогшего малька, которому даровал свободу-воду, скорей всего, уже ненужную, потом улегся, подложив аккуратно сложенные ладони под скулу и подтянув колени: ночью страшно было спать…
Разбудили голоса. Потом из ольховых зарослей, через которые в лес вела тропа, на солнце вышла пара. Девчонка с буферами, как у бабы, а с ней пацан, стриженный под ноль-ноль. Он подумал – испугаются, уйдут. Но пацан бросился к озеру. Сутулясь под тяжестью грудей, девчонка села, натянула подол и покосилась. Кареглазая такая. Смуглая. Жарило вовсю, но она осталась в сарафане, только вытянула ноги. Покрытые белыми царапинами, они сияли, как отполированные. Нашлепками присохла серая лесная грязь.
Пацан топтал мелководье.
– А вот и не нассал! А вот и не нассал!
– Ты это про кого?
Девчонка, усмехаясь, что пацан умолк и отвернулся, пояснила: братец еще до педикулеза на озеро хотел, но не с кем было. "Сами знаете, какие тут леса!" Обожди, сказали ему, Валюха приедет, и тогда. А приехала, так каждое утро запрягают, а ему, чтоб отвязался, говорят: "Нельзя уже купаться: Илья-пророк нассал в прудок". Гримаса презрения ко всей этой их взрослой лжи:
– Когда нассыт он только в августе, а сейчас купаться – самое время.
– Чего ж ты ждешь?
– А вы?
– Не вы, а ты. Пошли?
– Отвернись.
Осталась в братниной майке, которую груди задирали до пупка. Трусы переделаны из черных типа "семейных": подрезали и взяли на резинки снизу, отчего сразу запузырили в воде.
Подныривал, вился вокруг, как бес, а братик хмуро следил с берега.
В заросли кувшинок прибился плот. Он пригнал, заодно намотав себе на шею лилию, которая тянулась, пока не выдрал с глубины усилием шейных мускулов. Помог ей влезть. Отгреб, толкая, к середине откуда с любой точки зрения происходящего не разобрать.
– Это нет, – перехватила Валюха, когда попытался под резинку. – Мацать только снаружи!
Рассказала про свой веттехникум и венгра, который с нею вместе изучает крупный рогатый скот, желая по окончанию взять замуж в страну, где быководство развито намного выше, но только Миклош, понимаешь, хочет, чтоб все, как в старину: венчанье, свадьба, первая брачная и чтобы целкой, естественно, была – простыни после надо выносить венгерскому народу, который будет ждать: какой, мол, оказалась русская?
– А ты на русскую и не похожа.
– Это, говорят, прабабушку какой-то заезжий кудесник, не то перс, не то индус, а может, просто цыган. Я тоже думала, что венгры смуглые. Но Миклош телом белый, вот, как ты. Ишь, волосы как завиваются…
И дернула – приятно-больно.
Чтобы не так сгореть, они висели в воде, навалившись на скользкие бревна.
– Ну-к? Где мужичок там твой?
Под водой взяла через плавки короткопалой своей рукой, обученной помогать быкам-производителям, а также, видимо, и Миклошу, который как-то же перемогается в ожидании перезвона свадебных колоколов.
Не сразу, но огорчилась:
– Чего же он?
А он – ушел в себя.
Может, от грусти, что уедет? Взять сейчас и утопить, чтобы на родине осталась.
Тогда и братика…
Но это она его едва не утопила, хорошо еще, вблизи от берега. Прыгнула с плота на плечи, сдавила ляжками – как в тиски взяла. Дна он не доставал, повис. Сжимая шею, она кричала что-то над поверхностью. Литое тело в золотисто-мутной толще. Облепленные груди, колокольные их колыхания закатили ему глаза. Так бы тогда и захлебнуться – промеж ног Валюхи.
Догадался уйти поглубже и нащупал дно.
Зной был такой, что лес заглох. По пути к ним в деревню взял ее за руку. Оставив братишку на тропе, увел за деревья, повалил в прохладный мох. Хотя и молча, за трусы дралась всерьез. Стоял во всю, конечно, пока опять не предложила с показом, как доярка: "Давай я его…?"
Сразу упал.
И все же лучший день был в жизни. Втроем, пока медведица не выгнала, завязли тогда в малиннике, который больно царапался, но воздавал сполна, пригоршнями. Ягоды сами спадали с черенка. Сухие, сочные. Малины там было видимо-невидимо. Сейчас, наверное, еще больше: после Чернобыля все в рост пошло, но только зона там теперь закрытая…
Валюха хвалила крепость его спины, когда обмазывала кислым молоком из погреба, а на прощанье выкатила велосипед – ржавый, а вместо седла железная труба.
И он поехал.
*
Так и пошло с Валюхи. Только если не хотели. А шли навстречу – нет. Мужичок тогда с ноготок.