Проскользнув мимо регистратуры — подозрительность тамошних теток была мне неприятна, — я поднялся на шестой этаж, мысленно всплыв из мрачного подвала обычной психиатрии на поверхность, освещенную добрым солнцем естественных методов. Я хотел открыться заведующей отделением и сообщить о своем шестом дне и поговорить как посвященный с посвященной. Ей, несомненно, приятно будет встретить еще одного энтузиаста.
Ее не было на месте. Я прошелся по коридорам, поглядывая сквозь стеклянные двери внутрь палат. Серый осенний день заливал их тусклым, депрессивным светом. Далеко не все кровати были заняты. Редкие больные лежали поверх покрывал с неподвижностью личинок.
— Вы кого-то ищете?
Я сказал равнодушной женщине, местной сестре, что хотел бы с кем-нибудь поговорить о лечебном голодании, а вот Татьяны Сергеевны нету.
— Вы к ней записаны?
Я промычал что-то и, кажется, обошелся без прямой лжи.
— Может быть, профессор Калещук вам поможет. Профессор!
Проходивший мимо старикан в халате повернул в мою сторону суровый профиль с выдающейся чуть не на три сантиметра густой седой бровью. Выслушав мой лепет, велел:
— За мной.
Усадил перед собой в кабинете. Выслушал. Нарисовал на полировке голого стола ельцинское изобретение — загогулину.
— Знаете что?
— Нет, — выдохнул я осторожно, почему-то готовясь услышать что-то успокоительное, вроде «потерпите еще денек-друтой и станете здоровее дерева».
— Бросьте вы это!
— Что?
— Начинайте выходить. Соки, протертые овощи вареные. Как положено. Вы же сами сказали, что знаете как.
— Знаю. Но я думал…
— Нечего тут думать. Выходите, пока совсем не раскачали серьезную симптоматику. С эндогенной депрессией шуточки нехороши.
В голове у меня было жалко, мысли валялись, я пытался поднять одну, другую за шиворот, но они норовили забиться куда подальше, залечь.
— Но я… у вас в отделении разве не лежат с этой… с эндогенной…
Суровые брови сошлись-разошлись, орлиный нос чуть дернулся. Судя по всему, я сказал что-то неприятное герру профессору.
— Лежать-то лежат, только лечим мы тут не голоданием.
— Но ведь было же…
— Было, все было, двести коек было, теперь нет. Я работал тут, я знал Николаева, моих работ есть немало. Теперь ничего нет.
— А почему?
— А почему рухнула советская власть?
Вот именно на этот вопрос и как раз в эту минуту я отвечать был не готов. Я встал, оглядываясь, как будто принес с собой много вещей и теперь боюсь их забыть. На самом деле принес с собой я несколько надежд, и уносить теперь было нечего. Еще в прошлый раз можно было понять.
Брови все торчали в моем направлении.
— В случае тревожной депрессии эффективны леривон, анафранил, прозак, лучше в сочетании с легким нейролептиком. Атаракс, сонапакс…
Я молча достал из кармана пятисотрублевую бумажку, положил на идеально чистую столешницу и пошел к выходу. Профессор встал за мной, отомкнул квадратным ключом дверь. Выходя, я бросил взгляд на выгнувшуюся, как сухой лист, пятисотрублевку и подумал, что на эти деньги поднять дело дието-разгрузочной терапии у нас в отечестве вряд ли удастся.
Теперь надеяться было не на что.
Дома с такой мыслью в обнимку не сиделось, и я пошел бродить по окрестностям, тупо твердя себе старую, еще времен посещения психотера-певтши, песню про то, что надо сжиться, свыкнуться, принять… Принять мне предложил Леша Боцман, он сидел в компании двух помятых, уже смоченных пивом девиц под грибком на детской площадке. Я, закусив сразу обе губы, отрицательно мотнул головой и отвернул свой маршрут в сторону.
Свыкнуться.
Перебежав дорогу перед насмешливо дребезжащим трамваем, окунулся в парк. Сыро, тускло, пихты, собаки. На одном дереве снующая вверх-вниз белка, протянутые к ней руки с булками и конфетами. Белка схватила одну конфету передними лапами, взлетела, кроша коготками кору, рассмотрела добычу и бросила вниз. Обертка, да? Умный мальчик не догадался развернуть шоколадку. Что ж ты, пышнохвостая тварька, не стала свыкаться с тем, что твоя еда теперь может оказаться и в бумаге!