Подойдя опять к медицинской своей библиотечке, я поглядел на нее снисходительно. В самом деле. Кроме этой полки, у меня есть еще пятьдесят три, и там все о душе и даже кое-что о духе. Вон они стройно толпятся. И есть еще целая пирамида книг за спиной, книг, еще только поджидающих, когда для них закажут еще один стеллаж. Повредившись умом, я остановился посреди процесса устройства нормальной библиотеки. Символом этой недовершенности был двухтомник Шопенгауэра. Первый том стоял на полке, а второй торчал в боку пирамиды, и у меня не было сил их воссоединить. Пятьсот страниц безнадеги там, пятьсот здесь, и я между ними. Вот уже полгода.
«Но отчего бы тебе, дорогой, не взять просто в руки Евангелие и не открыть его?» — спросил трезвый, скучный голос с заранее переваренными возражениями в нем. Бог, конечно, есть. Только почему же тогда этот факт во мне никак не сказывается? Отдельно есть знание, что Бог есть, и отдельно — отчаяние. Смешно же думать, что у меня, ничтожного, могут быть силы и способы противостоять Его внушению. Не внушать Он не может, Ему не может быть наплевать даже на такого ничтожного, как я, имеющего всего одно достоинство — не пьет мочу. Чем, какой частью тела или сознания я так мучительно страдаю, если все во мне создано Им, всеблагим?! Гниет свободная моя воля? Да не хочу я никакой свободной воли и ни секунды не желаю ни против чего небесного упорствовать. Стопроцентно и с радостью признаю: тварь и раб! И не в первый раз признаю. От всех извилин и оригинальностей характера отказываюсь, только пусть больше так не болит! Но ведь даже если стану теперь на колени и буду двадцать часов биться головой об паркет и кричать «верю!», ни легче, ни светлее не станет.
А ты пробовал?
Я встал на колени. Ой, как худо!
Пришлось повалиться на бок. В привычной позе зародыша. Толстые колени подпирают сложенные вместе локти, кулаки подпирают подбородок. Что-то упирается в затылок, но это ничего. В этом положении полегче, а правым глазом можно даже видеть. Но лучше закрыть и его. И попытаться не думать.
В «Откровениях странника своему духовному отцу» всерьез рассуждается, что молитва должна быть непрерывной, если не спишь. Идешь — молишься, сидишь — молишься, ешь — тем более. Молитва — тоже суета. Мой способ лучше, надо или так расслабиться, или так сконцентрироваться, чтобы мышление прекратилось… ненадолго, судя по всему, это возможно. Только не попадаю ли я таким образом в выгребную яму нирваны? Вот они опять, мысли, — и завыла моя выя!
Но вставать я не спешил, микроскопически пошевеливался, пытаясь встроиться обратно в только что неловким внутренним движением потерянный паз, где мне было терпимо.
Есть мысли — значит, страдаю. Декарт, конечно, не прав. Нельзя сказать: если мыслю, значит, существую. В «если мыслю» грамматически уже заключен факт существования кого-то, некое существование признано, до обоснования. Ну и черт с ним, с Декартом! Меня сейчас больше волнует другое: неужто права великая культура великой моей родины! Жить — значит страдать? Только если страдаешь, живешь? Следует ли из этого, что все находящиеся в состоянии радости или получения удовольствия — мерзавцы, если не мертвецы? И всякая ли мысль должна причинять страдание? Ведь ежели да, то всякий глубоко и честно задумавшийся проваливается в страдание и должен кончать с собой просто от сознания, что оно, страдание, безысходно и бесконечно. И не кончающие с собой просто безмозглые существа. Но нет, есть же люди, способные одновременно и к углубленному размышлению, и несамоубийству.
Даже на ограниченном участке моей не самой полной в мире библиотеки я легко нахожу своим прижатым к полу взглядом книги, сочиненные этими героями. Сам факт наличия этих томов доказывает, что у их сочинителей было что-то, что позволяло им не убивать себя, хотя бы на то время, пока они пишут. Ясперс с его философской верой. Этот немец признается сразу, что живой веры в нем нет и бытие Божье он надеется ухватить для себя только умственными аргументами, не привлекая живое переживание. Без всякой веры и со скверным здоровьем протянул восемьдесят с лишним. А Бертран Рассел, вот он, синенький, рядом с Ясперсом, не веривший еще активнее, вообще не убивал себя, чуть ли не до ста лет. Почему? Состояние «быть» от состояния «не быть» даже для того, для кого они равноправны, отличаются на размер хлопот по приобретению второго.
Стокилограммовый зародыш тяжело передернулся на прохладном паркете. Вот лежу я здесь, простой постсоветский Кириллов, все ведь литературщина, фигуры среднеграмотной рефлексии. Это если присматриваться собственно к мыселькам, а как назвать эту муку… впрочем, сейчас легче, можно даже осторожно подняться с пола. И посмотреть, что это там тыкало мне в спину.