Сзади шмыгнули носом. Выразительно, по всем правилам.
Оборачиваюсь — Боцман. В зубах тлеет сигаретка, при затяжке освещая дружелюбную, хотя и отвратительную ухмылку.
— Что это ты здесь делаешь, Мишель, в натуре?
— Да вот, мусор… Вернее, погреться решил, — сказал я, хлопая себя по карманам в поисках спичек. Они и не могли найтись, дома у меня самозагорающаяся газовая плита.
— Погреться чтобы, другое надо, — косноязычно, но доходчиво высказался Боцман, щелкая зажигалкой и подпаливая бумагу.
Я опять стал хлопать по карманам:
— Ни копья. Кровь Христова нынче дорога.
— Христова? А, праздник?
— В смысле?
Он опять шмыгнул.
— Знаешь чего?
— Чего?
И Боцман сообщил, что в ночной палатке сменилась продавщица. Зовут Люська. Раньше, говорят, работала библиотекаршей.
— Ну и что?
Боцман предложил книжки не жечь, а обменять на выпивку. Библиотекарша не откажется. Я выразил сомнение в успехе. Если эта Люська работала в библиотеке, то должна была книги возненавидеть.
— Ты ничего не понимаешь.
Мне казалось, что это он ничего не понимает, но спорить не стал, потому что очень хотелось выпить. Хотелось настолько сильно, что было все равно с кем.
— Давай неси.
Боцман присел, Амосова и Трешкур уже разгорелись, и в свете маленького пожара он провел сортировку моей переносной библиотеки. По какому принципу он отбирает кандидатуры для обмена, я так и не понял. Ишемическая болезнь и гипертония шли в общую стопку, к Эк-харту и Тертуллиану. Кажется, наибольшее значение имело качество переплета.
— Жди. И жги. — Боцман бросил окурок в дотлевающий костерок.
Я схватил «Лекарство от депрессии» и начал отрывать страницу за страницей и подкладывать в огонь. Получалось что-то вроде гадания: принесет, не принесет.
Мейстера Экхарта было немного жалко. Впрочем, что значит «жалко»?! Если я не удавлюсь сегодня, то пойду в невинный магазин и возобновлю. И что его жалеть, гада, заявившего, что Богу, видите ли, противно творчество в образах. А я ни в чем больше творить не могу. Пусть попьет дешевой паленой водочки, самоуверенный средневековец, встретится с моими глюками, и тогда мы поговорим. А Григорий Палама тем более заслужил. Столько наболтать о пользе молчания! Воистину, онемеет, сгорев.
Слева раздалось какое-то хлюпанье, я поднял глаза и различил на одном из бревен, что нескладной буквой П окружали костер, сидит парочка теней. Я стал подбрасывать в костер листки быстрее, пламя выросло, и я увидел двух тихих сопливых подруг, вечно пасущихся подле злачных мест микрорайона. Когда я выбегаю ночью за пивом, они вечно скулят: дай, мол, денежку, какую не жалко. Я старался сбросить им мелочь таким образом, чтобы при этом не разглядеть глаз. И вот теперь нагляделся за все прочие разы, и даже в запас. Видел я даже не глаза, а громадные черные синяки, зиявшие у каждой на правой стороне пасмурного лица, как будто их обеих бил левша. Одна из дам достала из кармана и бросила в костер пустую пачку из-под сигарет, как бы показывая, что костер — наше общее дело, а мы — одна компания.
Не хватало тоже! Между прочим, кто-то утверждал, что каждый умирает в одиночку. Вранье дешевое! А не угодно ли проследовать в небытие в сопровождении двух насквозь проалкоголенных фей? А, собственно, чего ты дергаешься? Это твой народ. Если бы тут сидели какие-нибудь япошки и делали себе харакири и тебя подговаривали, ты бы имел полное право послать их, а здесь…
— Есть! — громко сказал Боцман у меня за спиной.
Я радостно повернулся к нему, удивляясь, почему он такой расстроенный. Конечно же он просто привел с собой еще двоих. Одного очень даже прилично одетого и Тормоза, худого полублатного паренька, которого я ни разу за все эти годы не видел сидящим. Он вечно стоял подле каждой компании в полуприсесте, переступая с одной согнутой ноги на другую, шумно утирая рукавом рот, а все ему кричали: «Тормози!»
Я обрадовался: будет кому развлекать дам.
Боцман выкладывал на кусок белой фанеры добычу. Две бутылки водки, три упаковки орешков и чипсов. Два вареных яйца.