Иван Сергеевич Шмелев
Панкрат и Мутный
Святочный разсказ
Дело было в Сочельник, к ночи.
Панкрат, мужик строгий, хозяйственный, поделал все положенные дела: нарубил хворосту старухе, задал корма скотине, принес воды, закрестил запоры и покрепче припер колом ворота.
Время было разбойное. Старуха тоже дела покончила, разлила по мискам свиной студень, – будет чем разговеться! – поставила под лавку и накрыла от мышей корытцем. С мороза да с теплого свиного духу Панкрату захотелось студню, но он поглядел на картинку – "Смерть Грешника", с рыжим и тощим грешником у зеленого черта в лапе, – и воздержался. Сидел – подумывал: спать, что ли?..
Под лампочкой с набежавшими тараканами, Степан, заявившийся "со всех фронтов", вычитывал на газетке, выворачивал слова, и приговаривал, возя носом: "Во!" От слов Панкрату было не по себе. И стало ему мерещиться. Похож… Сморгнул, опять поглядел… – по-хож! Потер глаза, пригляделся – и жуть взяла!..
"Ну, до чего похож… только не говорит, не зрит!.. – думал Панкрат, приглядываясь, – и рыжий такой, и верткий, тощий… самый он, Мутный".
Самый он! Приезжал под Миколу, с кожаной сумочкой на замочке, шумел в училище, доказывал про свою веру. Про землю говорил мутно, требовал отобрать, – это Панкрат понял, – чтобы ренду ему платили! – кричал, что нет никакой вер-отечествы, а… самое это слово, в версту, и вычитал Степан на газетке. Еще говорил про капиталы, что надо их отобрать. Осталась на душе муть. Так и обозвал его Панкрат: Мутный! И вот, он самый и есть, в картинке!
Признав его на картинке, Панкрат плюнул и отвернулся. Посидел, опять поглядел: самый он!
Опять плюнул. Старуха забранилась:
– Чего расплевался-то? Только им вымела, опять мыть?..
– Ну тебя!.. – отмахнулся Панкрат, расстроился.
Забыл про зарок – до розговен не курить – насыпал трубочку, задымил.
– Бога-то бы хоть не коптил до Праздника!.. – забранилась опять старуха и тоже плюнула.
Время было и спать. Панкрат покурил, слушая из газетки, заскучал, перекрестился на темного Миколу с догоревшей лампадкой, – масла не напокупаешься! – и полез на печь, под овчины.
На дворе крепко морозило, постреливало в бревна.
– Здорово долбает! – сказал Степан. – По Москве так-то намедни шпарили!..
– Забаву какую взяли! – сердито отозвалась старуха, откидывая творог. – Может, и Мишутка с ими, душу губит!..
– Дураков-то понаделали… – позевал на печи Панкрат. – Намутили-намурили… овса ни у кого не стало!..
– Энто мы разберем, досуг будет… – сказал Степан. – Называется… очередями шпарим! Только Мишка по другому делу, которые без сознания. Называется, в Питере по погребам лазит… кот-рыволюцанер!
Старуха опять плюнула.
Степан вычитывал, как били друг дружку в Казани и в Рязани, на Дону, и под Белгородом; сожгли-выпили водочный завод и разграбили сахарный; как семерых повесили на сосне, а троих сожгли на костре…
– До-шли… – позевал Панкрат.
– …орен …тацея …прын …цы …пов …прынцов …ан …терна …лизма!.. Во!
– Да буде тебе, жуть!.. – отозвался с печи Панкрат. – Пра-здник!
Стало ему дрематься.
Думалось: уйдет Степан – надо вынуть из-под полу, у двери, замотанное в клубки шерсти, в лузге, – две сотенные бумажки, двенадцать серебра и три золотых, и закопать в риге, поглубже.
Станут капиталы отбирать… и лихого народу много. Овса бы засеять надо. На Святках усадьбу делить станут, скирдищи какие не обмолочены… Парочку бы лошадок лохмоногих, из-под орудиев. Степашка сказывал, руку в комитете надо. Увидал громадную рыжую корову, из усадьбы: стоит во дворе, столб языком трясет… Потом – поле с войском крестцов и облюбованный "Черный Клин", две десятины чернозему, под конопляники… Лежит Панкрат на "Клину", слышит, как крепко навозом тянет, раскинул руки и думает: "Вся – моя!" И вот, слышит:
– Подавай капиталы!
И не в поле он, а в избе. И, будто, все тот же вечер, и лежит на столе газетка, и потрескивают бревна. Лампочка чуть повернута, у Миколы не теплится лампадка, окошки совсем обмерзли, как сахарные. Мороз, видно, крепкий, звонкий.
Огляделся Панкрат: кто у него капиталы требует? Взглянул под лоханку, в угол, где деньги в клубках схоронены… Человек!.. Сидит человек на лавке, ножкой покачивает. И обомлел: Мутный, за капиталами!..
– За капиталами! – говорит Мутный.
Хотел Панкрат крикнуть, а язык не ворочается. Смотрит: одежа городская, тройка, в серую клеточку, башмаки на шнурочках, и цепочка поблескивает. А у бока-то сумочка, на замочке, с бумагами и печаткой. Из себя жигулястый, сидит – будто, на шиле вертится, ногу на ногу закидывает, юлит: то к стенке прикачнется, то коленку к самой бородке вскинет, руками и прихватит. Самый-то он и есть, Мутный! Лицо квелое, волосы рыжие, линялые, на зачес.
Подивился, как это в избу к нему забрался: ворота колом приперты!
А Мутный поюлил-повихлялся, показал зубы, мелкие, как у мыши, и – опять:
– Подавай капиталы!
Так Панкрат и захолодел! Видит: карманы здорово оттопырило – с оружьями они ходят! И зашептал хитро, чтобы посмелей казаться:
– Какие, господин, у мужиков капиталы! Вон, сын с войны воротился, бонбандер… на лавке спит с левонвертом!..
Глядит – а Степана нет! А Мутный прихватил коленку и закачался, ощерился:
– Степан за нас записан-запечатан! – и похлопал по сумочке. – Подавай капиталы, пятьсот рублей!
Хотел Панкрат Степана позвать, а голосу нет. Закланялся:
– Нет у нас, господин, овсинки-порошинки, а не то что… Христов Праздник, а и хлебца нет…
Да и засекся: здорово свининой пахнет! Подумал: учует Мутный! А тот уж носом повел и спрашивает, строго:
– А почему сту-день?! Из каких капиталов? Почем нонче свинина?! Вон, под лавкой, на цельную неделю запасено?!..
Закланялся Панкрат, стал голоском умасливать: