Экспонат был скорее данью отцу, которому меч принадлежал по-настоящему. Он не знал ни самурая из преданий, ни кого-либо другого из тех людей, что оставляли меч по наследству, а теперь обратились в пыль. Только своего отца. Он знал, что меч стоил целое состояние. Но он никогда не помышлял о том, чтобы расстаться с ним. Не то чтобы он боялся, что проснется однажды, а у подножия кровати будет маячить призрак злого самурая в шлеме кабуто и боевой маске менпо. Это было проявление уважения к тому прямому предку, что был его отцом.
На ножнах черного лакированного дерева, называемых сайя, был изображен рак. Соко не знал значение этого символа. Эфес был тоже из дерева и покрыт рыбьей чешуей, а затем оплетен шнурком. Гарда меча, цуба, сама по себе была замысловатым произведением искусства. А в этих черных ножнах покоился клинок из мягкого железа, покрытого сталью, вероятно все еще сверкающий после пятнадцати лет, прошедших со смерти отца… после всех тех столетий, что минули со смерти самурая…
Соко думал, что одержимость своей культурой, как и религия, разделяет людей. Сияние подсветки освещало его мрачное лицо, делая похожим на маску. И то и другое культивировало ненависть, предрассудки. Разные языки, разные молитвы. Его отец умел говорить по-японски. Соко восхищался его усердием в изучении языка, но он так же восхищался бы им, если бы тот выучил родной язык ваиаи.
Было поздно. С утра на работу. Он дотянулся до кнопки в основании ящика и погрузил его в темноту.
— То, что я делаю, я делаю по собственной воле, — сказал Уво Ки в камеру. — Я ценю заботу тех, кто опротестует мое решение. Но вы должны плакать не обо мне, а о моей жене, которой придется жить в бесчестье…
Заявление было не для прессы — журналистам еще предстояло узнать о соглашении. Заявление готовилось на тот случай, если Ки подвергнется своей неортодоксальной экзекуции до того, как его успеют проинтервьюировать… а на это и надеялись. Это было не последнее слово заключенного, но своего рода прикрытие для тюрьмы, юридическое отречение.
Дежурство Соко закончилось. Он заранее попросил о встрече с ваиаи. Ки согласился. Фреснер не присутствовал. Он предложил удовлетворить духовные нужды ваиаи. Ки заявил, что у его народа нет веры.
Соко подождал до тех пор, пока с заявлением не было покончено. Съемочную аппаратуру убрали еще до того, как он приблизился к камере приговоренного. Разделявшее их поле имело легкий фиолетовый оттенок — только для того, чтобы быть видимым. Камера выглядела спартански: ни картин, ни календарей, ни, конечно, фотографий жены. Ваиаи стоял к барьеру спиной, но, должно быть, услышал, как подошел Соко, поскольку тут же обернулся. У ваиаи был замечательный слух — слуховые отверстия полукольцом окружали заднюю часть его головы, проходя от одной стороны черепа до другой. А когда Ки повернулся к Соко лицом, тот убедился в полном отсутствии зрения у ваиаи. Даже если бы у него и были глаза, казалось, они были бы раздавлены тяжестью огромного безволосого купола лба, который напомнил Соко голову дельфина. Из отверстия в центре этого купола ваиаи испускали инфразвуковые волны, которые отражались от предметов и работали как своего рода радар, формирующий образы в сознании. Не беря в расчет канареечно-желтую кожу, отсутствие глаз и обилие ушей, существо можно было назвать одним из самых человекоподобных нелюдей, каких только возможно было встретить. Его улыбка была сдержанно дружелюбной — любезной и полностью человеческой.
— Офицер Соко. Мы еще не встречались. Чем обязан такому удовольствию? — В его словах не было сарказма.
— Я работаю с Фреснером, — ответил Соко, приблизившись к барьеру так близко, что мог расслышать его слабое жужжание. — Я был… вы стали мне любопытны, — «заинтригован» было для Соко слишком сильным словом.
— Догадываюсь, что вскоре и другим станет любопытно. Они заговорят обо мне. А затем они меня позабудут. И это меня устраивает. Важно лишь, чтобы меня помнила жена.
Его голос был высоким и скрипучим, словно горло его было из винила. Его слова будто выдавливались из воздушного шарика. Дельфиний голос.