Выбрать главу

Вновь завернув жалкие останки, вернее прах «листка веры», она осторожно развернула другую бумажку:

— Взгляните, а вот прядь волос моей бабуси… той старушки, которой я скрасила последние годы ее жизни и которая в минуту кончины так нежно благословила меня… Белые, как снег, и блестят, как серебро… Бедная, любимая старушка! Она всегда называла меня Антосей!

Но вот ее слегка дрожавшие пальцы нащупали в шкатулке какой-то предмет. С минуту она не решалась показать его. Мне почудилось, что легкий, еле заметный румянец выступил на мгновение на ее морщинистом лице. Наконец, в руках у нее появилась фотография. Протягивая ее мне, она прошептала:

— Это он!

Она опустила глаза и долго молчала.

На выцветшей и почти стершейся фотографии можно было разглядеть лицо молодого мужчины, не красивое, но и не уродливое, впрочем карточка уже настолько поблекла, что трудно было составить себе о нем ясное представление.

Пока я рассматривала фотографию, панна Антонина, не поднимая глаз, прошептала:

— Видите ли, пани, у каждого человека в прошлом была поэзия. Была она и у меня. То было лишь мгновение… искрой вспыхнуло, розой расцвело оно на моем пути… Помню… летние зорьки в красивом саду… осенние вечера у камелька… Мне кажется, что он любил меня по-настоящему. А может быть, и нет? Откуда мне знать… Все миновало! И как давно это было… давно… давным-давно!..

— Вы потом с ним встречались?

— Никогда. Обычно я никогда больше не встречала людей, с которыми однажды рассталась. И ее ни разу потом не видела…

С этими словами она подала мне тетрадь, исписанную детским почерком: «сочинения» ее самой любимой ученицы.

— Что это был за ребенок! — воскликнула она и с прежней живостью уселась на койке. — Гениальная девочка, моя пани! Как она прекрасно все понимала, каким изящным стилем писала, какие благородные, возвышанные чувства наполняли это детское сердце!

Она стиснула руки; устремленные кверху глаза сверкали.

— О, если бы кто-нибудь сказал мне, что мои наставления оставили в ее душе неизгладимый след, что люди не затоптали те семена, которые я заронила в ее душу, что ветры не развеяли их на все четыре стороны!.. Если бы мне кто-нибудь сказал, что из нее выросла, умная и благородная женщина… я умерла бы, благословляя того, кто влил мне в уста этот сладостный бальзам!..

Утомившись, она бессильно упала на подушки; грудь ее тяжело вздымалась.

— Она так никогда и не вспомнила о вас?

Панна Антонина еле слышно прошептала:

— Никогда. Обещала писать мне и позвать к себе, как только станет взрослой, по… она была еще ребенком… забыла!

В шкатулке было еще несколько бережно хранимых предметов: толстая тетрадь с записями и цитатами из книжек самого разнообразного характера; длинный перечень авторов и названий тех произведений, которые она прочитала за всю свою жизнь, — словом, память о многолетнем упорном образовании.

Лежа на спине, с закрытыми от слабости глазами, панна Антонина ощупью отыскала в шкатулке еще одну бумажку; когда она ее развернула, я увидела ломтик черного хлеба и крошки.

— Это из моей каморки… той самой, где вы бывали, пани. Я делилась с бедными детьми черным хлебом своих знаний и достатков… Когда я сменила квартиру, то взяла кусочек хлеба с собой — на память…

Затем в течение многих дней я часто заставала панну Антонину за разглядыванием содержимого шкатулки. Чем больше она слабела и чем сильнее страдала, тем внимательней рассматривала она предметы, извлеченные из бумажек. Она уже перестала спрашивать о том, что творится на белом свете; частенько, казалось, даже не замечала моего присутствия. Сидя с рукоделием у огромного незавешенного окна, я подолгу наблюдала, как она, склонившись над шкатулкой, держала в своих исхудалых руках то остатки дубового листка, то прядь седых волос, то поблекшую фотографию, лежащую на самом дне, и, вперив в них взгляд, медленно шевелила запекшимися губами, словно вела с ними тайные беседы, то нежные, то горькие и гневные.

Однажды она долго рассматривала одну из тетрадей, потом вскинула голову и, по своей давней привычке сжав кулаки, воскликнула:

— Хоть бы мне кто-нибудь объяснил, зачем я штудировала военную стратегию и немецкую философию! Тогда я начала седеть, моя пани… истинную правду говорю, я поседела из-за этой стратегии и философии.

Я невольно усмехнулась. Заметив это, она сердито тряхнула головой.

— Смеетесь, пани, — сказала она, не скрывая неудовольствия, — но, простите, смеяться тут не над чем. Если всеми силами души стремишься к светочу знания, но не знаешь прямой дороги, то идешь ощупью… Людей это, конечно, смешит, но тому, кто себе голову расшиб о стены, совсем не весело… Ого! Родись я вторично или будь у меня дочери…