…Ей казалось, что все розы упали на нее лепестками своих головок, одуряющих ароматом, прожгли ее платье, овеяли, опутали, засыпали собою все ее тело. Она чувствовала только, что стоит перегнувшись назад, что ее поддерживает Стжижецкий и что губы его — на ее губах. Долго ли это продолжалось — она не знала… Хотелось, чтобы это продолжалось целую вечность… Потом он опустился к ее коленям, стал целовать ее ноги, сверху вниз. Потом встал, и они вышли из оранжереи, — она заложила руку за его шею. И говорила ему.
— Мой, мой!.. ты будешь мой!..
Он не отвечал ничего. Она чувствовала, что ее наполнило что-то, чего она раньше никогда не знала, что-то искреннее и глубокое, чему нет имени, и чувствовала в то же время благодарность к Стжижецкому, так как то, что она узнала, было гораздо больше всего, что она воображала. Она была ошеломлена, побеждена, покорена. Ей хотелось наклониться и подставить Стжижецкому шею под руку, хотелось, чтоб он закрыл ее совсем своими руками, хотелось оплестись вокруг его тела. Это чувство зависимости от другого человека, более сильного, которое она узнала впервые, доставляло ей громадное наслаждение. Она была благодарна за него. И не только не чувствовала себя униженной, — напротив, ее восхищало это чувство какой-то покорности, чувство собственной слабости.
— Мой, мой! ты будешь мой! — повторяла она, прижимаясь к его плечу.
Он был дорог ей, искренно дорог. Вдруг он остановился, слегка отстранил ее и сказал нервно.
— Но ты ведь знаешь, что они никогда не отдадут мне тебя.
Она оплела руками его шею и, целуя его в губы, сказала:
— Отдадут.
Стжижецкий, обнимая, почти поднял ее из воздух и прошептал:
— Хочешь быть моей женою?
И она шепнула в ответ:
— Хочу.
Они свернули с тропинки, которая вела к оранжерее.
Она думала, что это продолжалось дольше. Гости бродили парами и группами по парку. Никто не заметил, что они свернули в сторону и что их некоторое время не было.
Чувство Мэри изменилось. Теперь она не чувствовала себя слабее Стжижецкого, а гораздо сильнее и выше его. Теперь все было у нее в руках. Все от нее зависело.
— Теперь у тебя в руках моя жизнь, — сказал он ей, когда они подходили к палаццо.
И она чувствовала, что в ее руках его жизнь, что в ее руках жизнь человека.
Какое-то глубокое и торжественное чувство наполнило ее, с минуты на минуту она чувствовала себя все более зрелой и более умной. Она, действительно, владела чем-то, владела исключительно, нераздельно. Да, да — ведь у нее не было ничего, что принадлежало бы исключительно ей. Деньги и все, что идет за ними, принадлежат отцу. Она могла бы швырять за окошко свои ботинки, резать на мелкие кусочки свои платья, если бы ей это взбрело в голову; отец, самое большее, улыбнулся бы неопределенно и спросил:
— Мэри, это действительно доставляет тебе удовольствие? — но, в конце концов, ведь он покупал все это, и ему бы пришлось покупать новые ботинки и новые платья. А, между тем, судьба ее и Стжижецкого была полной и исключительной собственностью Мэри, она владела ею, эта судьба была в ее силе и власти. Мэри чувствовала царственную гордость.
И чувствовала себя очень счастливой. Не привыкши к шуму, чтобы чего-нибудь бояться, она не боялась ничего. Ей вспомнились слова дяди Гаммершляга: «Et nous faisons le jeu!» — и она улыбалась. Она была уверена, что не проиграет. «Der liebe Gott ist schlafen gegangen, et nous faisons le jeu!» «Кому-кому, а мне уж можно смело смотреть в будущее».- думала она.
Перед отъездом Стжижецкого она всунула ему в руку свою фотографию, а потом втащила его в свою комнату, в которой никого не было, и он опять ласкал ее, целовал…
Это было так сладко, так упоительно… Лежа в кровати и глядя на звезды, Мэри, заложила руки за голову и распрямляла свое тело, — а губы ее дрожали, бросая в темное пространство быстрые, сильные, страстные поцелуи.
Мэри казалось, что это сон. Громадные каменные колоссы, похожие на египетских богов, сидели на исполинских каменных тронах, вроде отесанных гор. В пустыне, поблизости, виднелись пирамиды. Медленно вставала луна. Плыла торжественно и чуть заметно вверх и гасила звезды. Пока, наконец, не повисла высоко в воздухе, и в свете ее выплыл из мрака мистический, странный лик Сфинкса, — засеребрилась вода, спокойная и недвижная, дивно и таинственно блестящая, как голубое Пшиховское озеро. Было тихо и торжественно. Вода, рукав молчаливого озера, разлилась в широком ущелье меж скал и холмов, у подножья которых пальмы никли к воде и фантастически в ней отражались. Далеко в глубине маячили деревья с широкими коронами, и далеко убегали мягкими волнами холмы. Открывался широкий простор голубой и серебряной воды, и во всем этом было какое-то странное, непостижимое очарование, что-то столь прекрасное и волшебное, что Мэри чувствовала, будто ее перенесли в мир неземных грез. И перед ее глазами тянулись какие-то хороводы, как будто египетские: мужчины с остриженными клином бородами и женщины в плотно облегающих покрывалах, какие-то цари и жрецы, воины; громадные толпы народа, носилки, балдахины, веера из страусовых перьев, какие-то невиданные краски — торжественные, праздничные шествия, полные спокойствия и сосредоточенности. И ей казалось, что, опершись о скалу, она стоит над водой и лунный свет ярким и светлым потоком заливает ее. Она — рабыня, но царица, по своей красоте. В золотой открытой лектике несут царя: он прекрасен и молод, на челе у него диадема из алмазов и рубинов, одежда его окаймлена золотом и расшита сапфирами и смарагдами. Вокруг него толпа людей. Он увидел ее, подал знак рукою; черные полуголые невольники, несущие лектику, останавливаются. Царь протягивает к ней руку. И вдруг какая-то дивная мелодия, какой-то бесконечно певучий гимн точно начинает выплывать из груди каменных колоссов и из серебрящейся при лунном свете, безмерно разлившейся воды. И толпа начинает шептать какую-то мелодическую молитву. Случается нечто столь волшебное, столь одуряющее, столь прекрасное, что Мэри чувствует, как теряет сознание, как растворяется в чем-то… И протягивает руку царю среди этого гимна, среди этой песни толпы и природы, среди гимна точно оживших колоссов, что опираются спинами о храм, огромные руки сложили на коленях, недвижные и святые. Мэри делает шаг к царской лектике… Все утихает вдруг, умолкает.