Выбрать главу

Он поет. Плывет все ближе и ближе. Голос его звучит все сильней… Вот он гудит как гром, как все колокола Рима.

Мэри стоит, как зачарованная. Но вот голос утихает, падает, смягчается.

Ich grolle nicht Ich sah dich ja im Traum. Und sah die Nacht in deines Herzens Raum…

Тишина. Певец в лодке исчез. Только безбрежная вода, что разлилась спокойно, тихо, беспредельно… Среди воды — крест, который стоить на ней неподвижно.

Черный, высокий крест.

Плач…

Долгий, долгий, бесконечный плач…

Чудится, что все море плачет, что все волны рыдают…

Грусть, небывалая, чудовищная, страшная грусть упала на грудь Мэри.

О, море!..

Значит, никогда, никогда…

Никогда — и смерть…

Странная, чудовищная птица, что показалась на воде, появилась снова, и два ее крыла точно обняли на лету голову Мэри.

— Я душа твоей доли! — кричит ей птица.

Никогда — и смерть…

О, море!..

Мэри упала на колени и прижалась головой к оконной раме.

Хотела молиться.

Хотела молиться, но не могла.

Крест, который она видела перед тем, появился снова, но точно сплетенный из огненных языков, потом он стал змеей с двумя светлыми крыльями, потом — огненным кустом, наконец, зарычал как волк, сломался, лопнул — разлетелся туманом искр и пропал во мраке.

И снова над Мэри появилось какое-то лицо, искривленное дьявольской, адской, иронической усмешкой. На нем венец из терновых роз… В руках призрака распрямленная змея с головкой без кожи, — из кости, — с живыми глазами.

Исчез. И появился какой-то странный старик с кровавыми глазами, за плечами крылья, как тучи, — весь он огромный, как мир, в руках у него горсть грязи, и он берет щепотки ее и бросает в пространство, как сеятель…

И страшный, язвительный смех гремит за ним.

Призрак исчез.

— Отчего, отчего я не могу молиться? — простонала Мэри.

— Быть может, он умер уже?..

Судорожная дрожь пробежала по ее телу.

На ее кровати, на шелковом одеяле сидит скелет с головой Стжижецкого.

Голова совсем живая, с кровавым черным пятном на лбу.

У ног скелета стоит чудовищная птица с белыми ободками вокруг глаз.

Скелет протянул к ней руку и назвал ее. Встала и подошла к нему.

Обняла его голые ребра и положила губы на его губы.

* * *

Поезд несся как вихрь, но Мэри казалось, что и это слишком медленно. Первым же утренним поездом, после получения письма от Герсыльки, она помчалась с отцом в Вену.

— Жив ли он еще? Жив ли еще?.. — Повторяла она мысленно.

Страх, ужас, подавленность наполнили всю ее душу. Кроме этого она ничего не чувствовала, ни о чем не могла думать.

Хотела только одного: чтобы он жил, чтобы он не умер…

Смерть эта приводила ее в такой ужас, что все окружающее сразу превращалось в ничто в ее глазах.

Рафаил Гнезненский молчал в углу купэ, за которое он заплатил, чтобы быть одним, Покушение Стжижецкого на самоубийство не было, правда, нисколько Strich durch die Rechnung, как говорил дядя Гаммершляг, но, во всяком случае, это было вещью в высшей степени неприятной. Впрочем, у Рафаила Гнезненского было доброе сердце, и ему было жаль этого мальчика, которого бы он наверное любил, как зятя.

Дочь сказала ему, что случилось, и заявила, что хочет ехать в Вену. Гнезненский никогда не спорил с дочерью. Если он из двух миллионов своего отца сделал уже 12, то она, будь она только мужчиной, сделала бы на его месте 24, если не 36.

Весь гений знаменитого Габриеля Гнезненского вселился в эту девушку. Будь она мужчиной, она бы может быть уже сравнялась с Ротшильдами. Гнезненский боготворил ее и во всем ее слушался.

Они остановились в Вене.

Герсылька не написала, где лежит Стжижецкий. Пришлось узнавать через полицию. Он лежал в одной из больниц, которую назвали.

— Я поеду! — сказал Гнезненский.

— И я поеду! — добавила Мэри.

Гнезненский немного заколебался:

— Ты?

— Да, папа! Коляска подана?

Гнезненский закурил сигару и молча сел в карету.

В больнице он спросил о Стжижецком, не забыв прибавить к его фамилии: «фон».

Доктор сказал, что Стжижецкий лежит здесь уже две недели и находится при смерти. Мэри с трудом овладела собой, чтобы не упасть в обморок.

Гнезненский назвался близким родственником Стжижецкого и спросил, не потревожат ли они больного своим появлением.

— Его уже ничто не может потревожить, — ответил доктор.

— Значить, можно?…

— Да, помолиться за умирающего…

— Мэри, ты лучше не входи, — обратился Гнезненский к дочери по-польски.