Выбрать главу

С них было довольно. Последняя игра на акциях в компании с дядей Гаммершлягом принесла чуть не 3 миллиона. С прошлого года отец прибавил им на 50 тысяч в год. Так как она вышла замуж в Польше, где нет ни Шварценбергов, ни Эстергази, с них, действительно, было довольно. Доходы их и так были громадны… Как чудно это звучало, когда графиня Ванда Морская говорила, что не может в этом году ехать за границу, так как нужно вложить деньги в имение и денег не хватит. Как красиво сказала раз княгиня Люля Заславская, когда она проходила мимо витрины одного парижского ювелирного магазина и смотрела бриллиантовое колье:

«Ах! как оно мне нравится!»

Колье стоило только 20 тысяч франков, и что было делать, раз муж дал Люле на всю поездку в Париж, на два месяца, только 5 тысяч рублей. Мэри, у которой был открытый кредит в банке, хотелось купить это колье и послать его Люле, но все-таки она не сделала этого, боясь, что это выйдет неделикатно. Но когда они опять вышли на улицу, княгиня подвела ее к магазину и сказала:

— Знаешь что?.. не могу выдержать. Одолжи ты мне эти двадцать тысяч — для тебя они пустяки…

У нее была в эту минуту мина ребенка, который капризно захотел чего-то.

Брильянты она взяла, а денег не отдала, хотя прошел уже год, так как это случилось вскоре после свадьбы Мэри.

Но она так прелестно краснеет и улыбается и так красноречиво пожимает руку! И не странно, что ее называют «чудным бэбэ».

Но всего этого довольно. Кокетство, высший свет, все это может заполнить жизнь какой-нибудь Юле или Досе Блаудах, но не ей, Мэри Гнезненской, которая во времена Людовика XIV потрясала бы Францией, а во времена Клеопатры и Аспазии соперничала бы даже с ними. Не ей, Мэри Гнезненской, которая чувствовала в себе кровь Саломеи и Юдифи.

Она опьянялась, но опьянялся только ее мозг: сердце оставалось холодным.

Те господа, которые добивались ее благосклонности, не умели даже занять ее собою. Никто из них не носил более блестящего имени, никто не был красивее, стройнее, умнее и изящнее ее мужа.

Граф Чорштынский, должно быть, чувствовал это, и потому предоставил ей полную свободу. Он бы, наверное, очень удивился, если бы она ему изменила. Он бы имел полное право спросить, отчего она это сделала?

Измена мужу в голове Мэри не связывалась ни с какой этикой. Да вообще всякие принципы и убеждения, всякая этика были чужды ей. Точно так, как муж ее понимал поэзию, но не чувствовал ее, так и она понимала, что такое нравственность, но этой нравственности не было у нее в крови. Она попросту никогда и не приходила ей в голову. Этика не была одной из потребностей ее рефлексии. Она не думала о ней, потому что не помнила даже о ее существовании. Ее врожденной этикой было одно: избегай того, что может тебе повредить. Но «люби ближнего, как самого себя» — это было ей совсем чуждо. И это не было даже ее недостатком; скорее — недостатком характера.

Когда она думала о себе, она приходила к убеждению, что главный, основной фон ее души — нигилизм, и что ей это удобно.

Она любила музыку с энтузиазмом, но не уважала искусства; делала добро без сострадания; героизм, самопожертвование интересовали ее как христианские иконы образованного японца, но не как верующего. В глубине души, по настоящему она не уважала ничего. В ней не было ничего святого. Инстинкты, желания, склонности, страсти наполняли ее всю; она не чувствовала ни недостатка, ни нужды в какой-нибудь жизненной идее. Но за то ей хотелось впечатлений, и она поддавалась им с какой-то первобытною, стихийною силою.

И теперь, когда в Варшаву должен был приехать Стжижецкий (что Сарони — его псевдоним, она не сомневалась), ее воображение, то воображение, которое иногда приводило ее в состояние какого-то сомнамбулизма, до галлюцинаций и видений наяву, стало работать.

Мэри стала прясть пряжу мечтаний. Сначала она вспомнила всю историю их знакомства с первой минуты, потом все, что произошло от этого знакомства… И в то же время думала о своей теперешней жизни и о том, как она могла бы жить. И по мере того, как она вспоминала причины своей неудовлетворенности, тоска об иной жизни, жажда новых впечатлений стала охватывать ее душу. И ею овладевало беспокойство.

Она знала, что не надо вредить самой себе, и чувствовала, что вредит себе хотя бы тем, что думает о своей жизни, хотя бы даже мыслями о ней. И ей становилось страшно.

Она боялась. Боялась мужа. Этот человек со стальными мускулами, развитыми верховой ездой и фехтованием, которому не нужно возвышать голоса для того, чтобы приказание его моментально исполнялось самыми дерзкими из слуг, который одним взглядом заставлял людей молчать, — пугал ее.