Тяжелый, горький, жалостный вздох вырвался из ее груди.
О, Мэри!..
С ужасом, со страхом смотрела Мэри в жизнь. Стояла она перед ней такая же темная, как этот пруд, хмурая, как эти весенние тучи, грустная, увядшая, траурная, как эти деревья парка. Ее били хлыстом, а потом оттолкнули, когда она хотела бы валяться в ногах…
И снова мелькнул образ адвоката Левенберга.
— Ах! Убежать! убежать!.. убежать от себя!..
Теперь Мэри стала единственной наследницей колоссального состояния, т. к. умер Рафал Гнезненский, а сама Гнезненская назначила себе двадцать четыре тысячи пожизненной ренты, отдав остальное дочери с пожеланием, чтобы эта «странная истеричка» была от нее подальше — не мешала бы своими сумасбродными выходками спокойному созерцанию суетности всего мирского и мерному качанью в кресле.
Вскоре после этого Мэри унаследовала другое, меньшее, но все же в несколько миллионов состояние после дяди Гаммершляга, который заболел, съев «den verfluchten Homar» в Остенде. Так как «деньги тянут к деньгам», то дядя Гаммершляг отписал, решившись на завещание, все свое состояние Мэри, исключив всех родных. Мэри получила манию богатства.
В своем дворце в Варшаве с которого был снят герб графов Чорштынских, Мэри велела приделать железные двери к одной из комнат, не позволив никому туда входить. Там она запирается целыми вечерами, другой раз целыми днями.
Все там отливает, светится, горит и сверкает. Почти никакой мебели. Длинный, обитый, желтым бархатом времени Станислава-Августа шезлонг, кресло-качалка, несколько инкрустированных кресел, несколько зеркал, несколько канделябров, несколько дорогих столиков и громадные великолепные шкафы и комоды.
Тут запирается Мэри на ключ и открывает ящики. Высыпает на инкрустированные перламутром доски столов все сокровища Голконды. Бриллианты, сапфиры, изумруды переливаются между жемчугом, рубинами и топазами, а золотые рамы зеркал, позолота стен блестят от яркого света, потому что в этой комнате всегда закрыты окна. Здесь Мэри, лежа в шезлонге, разбрасывает свои драгоценности, одевает на голову диадемы, надевает золотые цепи, браслеты и перстни неоцененной стоимости.
Там нет ни одного цветка, Мэри их не выносит, но ей кажется, что все эти жемчуга, диадемы и рубины пахнут. Все чувства ее раздражаются этим богатством: зрение, обоняние, слух, потому что брошенные на мрамор драгоценности звенят и звучат; вкус, потому что, прикасаясь к ним губами, они кажутся льдом; осязание, потому что Мэри погружает в них свои руки и ласкает их, как живое существо. Велела сделать толстую золотую цепь, которую обвивала вокруг себя, как обвивается уж. Велела приделать к ней голову ужа с изумрудами вместо глаз, с высунутым жалом. Среди канделябров и электрических ламп, опутанная этой цепью, ласкаясь к голове ужа, тихо проводя по губам звеньями, она чувствует странное, опьяняющее и раздражающее щекотание. Все тело ее, белое, бледное, прекрасное тело сверкает от драгоценностей. Под тяжестью их лежит она безвольная и смотрит в бесконечные отражения зеркал.
Смыкает глаза и грезит…
Проносятся перед ней древние города, древние народы, праздники Митры и Астарты, оргии александрийских жриц. Безумная, сатанинская дрожь пробегает по ее телу.
Мэри вызывает духов, демонов, и они приходят. Вдруг появляется точно из невидимого облака, принесенного как будто жемчугом морей, темный образ, поднимается, растет, склоняется над ней… За плечами вдруг сверкнули хрустальные крылья, а все тело подобно ясному пламени ослепительной яркости. Касается ее груди… Уже замирает в объятии, и вдруг слышится ей из пасти золотого ужа шипенье, а изумрудные глаза его начинают зловеще сверкать. Страх охватывает Мэри, она хочет сбросить золотую цепь, но золотые звенья впиваются в ее тело. И на ее теле начинается борьба воздушного огня и холодного металла. Хрустальные огни бегают по ней и, ударяясь в золотые звенья, кажется, звенят и звучат. Огонь и металл борятся за нее. Наконец, она освободила одну руку из золотых обручей и закрыла ею сомкнутые глаза. И все вдруг исчезло. Она на зеленом лугу, на всходах.