Но если правда, что коллективизм как понятие означает духовную и экономическую общность масс, то самые элементарные примеры подобной общности я имел возможность наблюдать в моем собственном узком мирке. Можно ли конкретно представить себе другой общественный строй, при котором люди в такой же мере отрекаются от всяких проявлений личности, как в том обществе, где я живу? Окружающие имеют совершенно одинаковые мнения обо всем, начиная от Гомера и кончая Поль де Коком, от Фидия и до современного кубизма, от метафизики до материализма (а мало ли и сегодня таких мещан с кашей в голове, которые путают эти два философских направления?!), — одним словом, обо всем, от самого ничтожного до самого великого. Ото всего, чем они жили, как одевались, держали вилку, слушали музыку и зарабатывали деньги, что считали наивысшей истиной и что абсурдом, — ото всего этого несло той пресловутой «общностью», от которой я хотел спастись в настоящем коллективизме, где и думал найти свободу личности. Ведь мысли о свободе человека ярким пламенем зажигают весь хворост левых идей, и нередки случаи, когда понятие и форма существования свободы совершенно извращаются.
Нет ничего удивительного, что при таком состоянии духа я агрессивно восставал против всего, что мои домашние подразумевали под собирательным понятием «порядочного человека». Единственной возможностью, которую я нашел для применения своих принципов, было оригинальничанье; при этом я совершенно забывал, что именно оно и является одним из буржуазных недугов, ведь это не что иное, как бесплодные судороги, свидетельствующие о бессилии зреющих в людях мятежных порывов. Да и само оригинальничанье, зародившееся в такой жалкой среде, не могло достичь даже границ классического и литературного безумия.
Я перестал носить галстук и есть шпинат (хотя и очень любил его), ссылаясь при этом на то, что шпинат выглядит обывательски. Ни за какие сокровища мира я не согласился бы надеть шляпу, отчасти потому, что Ленин тоже не носил ее, а с другой стороны — еще и потому, что все мои враги ходили в шляпах. Разговаривая с девушками из приличных семей, я в доказательство полной эмансипации своего интеллекта приправлял речь непристойными словечками.
Мой отец был директором банка, и его общественное положение создавало материальную базу для моего оригинальничанья. Однажды я купил все билеты двух первых рядов партера Национального театра и роздал их подметальщикам улиц.
Когда мои родители уезжали куда-нибудь, я тут же приглашал к себе Тото, мою белокурую любовницу, и мы предавались с ней жаркой страсти на кровати под балдахином (по воле отца на ней была вырезана императорская корона). Делал же я это в целях популяризации нелегальной любви.
Надо сказать, что я был безумно влюблен в Тото, общественное положение которой определялось бесстрастным, хотя и коварным словечком «артистка»: она подвизалась в оперетке. Но так как я считал подобные чувства мелкобуржуазной сентиментальностью, то никогда не заикался о них, хотя жажда любовного признания бывала иногда просто нестерпимой. Денег у меня было достаточно, и Тото чувствовала себя как рыба в воде.
Я даже требовал, чтобы Тото отдавалась моим лучшим друзьям, так как считал, что человеческое тело, особенно если оно соответствует эстетическим запросам эпохи, является общественным достоянием, которое никто не имеет права присваивать. Если же Тото предлагала свои прелести кому-нибудь по собственному выбору, то мною овладевала безграничная ярость. Но я неизменно гордился своей принципиальностью и презирал ревность. Поэтому мне приходилось безмолвно переносить жестокие страдания, причиняемые мне той самой любовью, которой я так гнушался.
По всем вышеуказанным причинам члены моей семьи и близкие знакомые стали звать меня «Шалуном».
В воскресенье вечером после ужина мы с отцом сидели вдвоем в библиотеке. Отец читал «Жерминаль» Золя, и голубовато-серый дым его большой гаванской сигары окутывал огромный красного дерева письменный стол, статуэтку Наполеона на нем, подымался к абажуру настольной лампы и заигрывал с длинным разрезным ножом, который был украшен рукояткой из слоновой кости, изображавшей Венеру. Переворачивая страницу, отец каждый раз слюнявил указательный палец, подымал глаза и восклицал:
— Изумительная книга! Превосходная!
Некоторое время я молчал, но, когда отец по меньшей мере в пятый раз разразился восторженными восклицаниями, я не выдержал:
— Совершенно непонятно, почему ты так восторгаешься этой книгой. Ведь она, по существу, направлена против тебя. Неужели ты не понимаешь, что герой романа Этьен — твой заклятый враг? Но, помимо этого, своими восторгами ты компрометируешь самого Золя, а значит, и всю натуралистическую литературу. По-видимому, писатели-натуралисты поступают все же неправильно, маскируя свой гнев и предоставляя не всегда умному читателю делать самому не всегда правильные выводы.