Выбрать главу

Робика наблюдал за событиями, как бы изучая, что будет дальше. Шланг он повернул книзу, и сильная струя воды образовала вокруг него небольшую лужу, так что белые парусиновые туфельки были забрызганы грязью.

— Им не нужны ворованные орехи, — сказал Робика.

Тинко покраснел от гнева, вены на шее, на лбу и на висках вздулись, стали лиловыми.

— Что ты сказал, щенок? — заорал он. — Что такое? Ворованные орехи?! Пусть только придет домой твой отец! Пусть придет… — Тинко повернулся спиной и зашагал к дому.

Походка Тинко стала очень грузной (a как легко он шел к изгороди); Робика медленно поднял шланг. Напрасно внутренний голос шептал ему: не надо, положи этот шланг… Тот же самый голос — может быть, это был голос инстинкта — шептал ему и совсем другое: смелее, Робика, не отступай! Подыми шланг, Робика, бей, руби! Это же говорили ему глаза Катики и Дьюрики: смелей, Робика, не закрывай крана, залей водой весь мир. А в глазах Катики он читал еще и другое — эти маленькие синие озера, окруженные весенними березками ресниц, говорили ему: смелее, Робика, я люблю тебя, Робика! Ничего, что ты шепелявишь, ничего, что мой папа называет твоего папу большим плутом, мне это все равно… Смелей, Робика, вперед!

Отверстие шланга оказалось на одном уровне с Тинко, и мощная, изогнутая струя с ужасающей силой ударила швейцара чуть-чуть пониже спины. Тинко весь изогнулся и машинально схватился за зад. Придя в себя, он обернулся. Робика и дети Рамзауера остолбенели. Листва деревьев словно побледнела. Даже ветерок затих. Настала тишина, могильная тишина.

Тинко с необычным для него проворством пустился в бегство.

— Это просто ужасно, — рассказывала вечером Граначне своему мужу. — Ты даже не можешь себе представить, что вытворял здесь Тинко. Начал с того, что поднял такой трезвон, будто весь дом объят пламенем. Ворвался в комнату, не подождал, чтобы я ему предложила сесть, а прямо с порога начал орать и стал отряхиваться от воды на кресла и на плюшевый диван. Всю комнату загадил: Робика налил ему воды в штаны, и она так и бежала у него по ногам. А Тинко продолжал орать, да так громко, что даже вазы дрожали и картины качались на стенах.

— Картины не качались, — поправил ее Гранач.

— Может быть, но все-таки он орал и выл, как шакал.

— Что он кричал? — спросил у нее муж и в ожидании страшных откровений сунул в рот две таблетки севеналетты и проглотил их, не запивая водой, а только сморщившись.

— Я всего и не припомню, — ответила жена. — Он стучал по письменному столу и кричал, что убьет Робику, что и с тобой сведет счеты, что ты проклятый буржуй, гнилой…

Гранач никак не реагировал на слово «гнилой».

— Он сказал, что я буржуй?..

— Да, — кивнула головой жена и сделала маленькую паузу, чтобы муж мог полностью переварить это оскорбление.

— Ужасно! А что еще он сказал?

— Что не только ты, но и Робика — классовый враг.

— Как он сказал?

— Именно так. Классовый враг.

— Так и сказал?

— Да. Это он сказал о Робике, — ответила жена, под тяжестью этого обвинения ноги у нее подогнулись, и она села в кресло рядом с книжным шкафом.

— Он еще что-нибудь сказал?

— Сказал. Он говорил о Робике, и даже не говорил, а выкрикивал, что, мол, его еще из пеленок не успели вынуть, что он еще шепелявит, в штаны себе накладывает, — он именно так и сказал, шепелявит, а уже классовый враг и научился косо смотреть.

— Он сказал это о Робике? Шепелявит? Пеленки? Штаны?

— Да! — твердо ответила жена и кивнула головой с видом человека, который уже давно пережил все земные страсти.

Гранач попросил у жены брома. Она бросила в пустой стакан таблетку, налила немного воды и даже встряхнула стакан, чтобы таблетка лучше растворилась. Гранач лег на диван и стал сам себе щупать пульс, закрыл глаза и считал: два, три, четыре, пять-шесть-семь, во-о-семь, де-е-вять, десять-одиннадцать…

— Вот так на прошлой неделе умер Вамош. У него тоже было плохое сердце. Он пришел домой, разволновался из-за швейцара и через четверть часа уже был мертв. Он сказал еще что-нибудь?

— Кто?

— Тинко.

Жена кивнула.

— Не стоит волноваться из-за какого-то там швейцара. Он еще долго оскорблял нас. О тебе он сказал «сукин сын», а мне, представь себе, что «напрасно я кручу задницей».

— Ну, это неважно, — отмахнулся Гранач. — Какой-то швейцар не может меня обидеть. А больше он ничего не сказал?

— Сказал. Да он не говорил, а он все это выкрикивал как одержимый. Я, мол, покажу ему, этому господину Граначу!

— Так и сказал: господину?

— Так и сказал. Даже «сиятельному господину».