Неприличным поросенком называли меня еще и по вечерам, когда моя белая пухлая ручонка под воздействием известных биологических причин начинала блуждать под одеялом, причем без всякого намерения подорвать семейные устои, а скорее просто для моего личного удовольствия. В таких случаях Кэт так хлопала через ватное одеяло по моей затаившейся ручонке, как глупые люди бьют по сидящей на стекле мухе, и тут же докладывала моим родителям о случившемся: «Опять его рука была там!» Таким образом часть моего тела, обозначенная запретным обстоятельством места — невинным словечком «там», — стала опасным источником назревающих преступлений, грехов и свинства. Мистическое значение преступной бездны, скрывающейся под словечком «там», еще усиливалось тем обстоятельством, что гувернантка делала мне строжайший выговор каждый раз, когда я в присутствии родственников или знакомых заявлял о необходимости немедленного удаления из моего организма выделяемой почками жидкости. Все это окутывало туманом таинственности невинный орган, представление о котором в моем сознании стало неотделимо от понятия неприличия, невоспитанности и безнравственности. С помощью этих странных методов во мне старались убить представление о чистоте и красоте любви, заменив их понятиями свинства и скабрезности.
Много лет спустя, когда я хотел рассказать моей матери вполне пристойную историю об одной любовной связи, не успел я еще начать повествование, как она прервала меня:
— Сын мой, джентльмен не говорит о подобных вещах, как не упоминает о том, что он был в туалете.
После мытья в ванне меня начали наряжать. На ноги натянули короткие белые чулки, доходившие до колен, а чтобы они не сползли, их укрепили узенькими резиночками. Потом я надел лакированные черные туфли, на которых сверкали нарядные пряжки. Затем меня облекли в матроску, белый воротник и белые манжеты которой (по самой середине их шла тонкая вышивка) придавали мне вид чистокровного барчука. Трехлапый якорь, украшавший рукав матроски, сделал бы меня похожим на мирного капитана торгового флота, поэтому, чтобы я не выглядел слишком штатским, поверх якоря был нашит тоненький крученый золотой шнур, завуалированное военное значение которого с большим успехом могло пробудить в любом мальчике милитаристские наклонности, а они во мне и без того не дремали.
Меня вновь осмотрели со всех сторон, окончательно убедились в чистоте моих ушей и шеи, еще раз вычистили ногти, причесали колючей щеткой мои длинные белокурые локоны. Все это делалось с той характерной для вспыльчивых людей злобой, которая обычно просыпается в них, если скрипит дверь, слишком рано зажигают лампу, стряхивают на ковер пепел с сигареты или когда портится погода, пригорает суп, запаздывает обед, нарушается симметрия задвинутых под стол стульев и на самом верху буфета обнаруживается пыль, а в данном случае — при укрощении строптивой белокурой пряди. Я был уже почти совсем готов, когда в ванную вошел Фридьеш.
— Ну, вот видите! — воскликнула Кэт. Она схватила двумя пальцами Фридьеша за ухо, высокомерно приподняла его вверх и с великим знанием дела препротивно заглянула ему в самую ушную раковину.
— Даже он более приличный мальчик, чем ты! — сделала заключение Кэт.
Этим целенаправленным «даже он» она хотела подчеркнуть небольшую, но значительную разницу между сыном директора банка и сыном садовника, хотя бы последний в чем-либо превосходил первого.
А моя мать, которая присутствовала при этой церемонии, грустно вздохнув, сказала:
— Ну и послал мне бог сынка!
Это печальное изречение, в которое она вкладывала все смирение матери-великомученицы, по нескольку раз в день срывалось с ее накрашенных в форме цифры три губ вместе с таинственным вздохом, от которого мурашки шли по телу.
Мать и Кэт вышли из ванной комнаты. Фридьеш подошел к высокому зеркалу, я встал рядом с ним. Он был немного выше и крепче, что решительно выводило меня из себя, и я приподнялся на цыпочки. Тогда Фридьеш тоже стал на цыпочки. Убедившись в бесцельности такого соревнования, мы стали рассматривать себя в зеркало спокойно и доброжелательно. Мои пушистые пепельные волосы, причесанные на косой пробор, падали на высокий лоб. Две синие, отливающие розовым жилки тянулись вдоль висков к ушам, таким прозрачным, что они походили на пергаментный абажур лампы, освещенный снизу красноватым светом. Кончик носа тоже просвечивал и слишком тяготел к верхней губе, хотя сам нос был короткий и тонкий. Преждевременная зрелость придавала моему маленькому красивому рту несколько ироническую складку, от его нижних углов бежали вниз две морщинки, выделяя круглый подбородок с ямочкой посредине. Эта ямочка считалась в семье и среди всех наших знакомых и родственников самым верным признаком и источником детского очарования. Моя шея, бывшая «совершенно материнской шеей», высоко и изысканно поддерживала белокурую голову. Но весь смысл моего существа заключался в глазах, никогда не останавливающихся на одной определенной точке, всегда наполненных какой-то розовой влагой, мечтательных, отсутствующих, вечно блуждающих. По словам моих близких, они были «в точности как у дедушки».