Общественная буря, вызванная рассказом, и была: такие мы? - или не такие? так и надо - или иначе как? И, характерно, для 20-х годов: голоса спорящих сильно и сильно разделились.
Меньшую, но тоже значительную бурю вызвал и написанный в отзыв на "Черёмуху" рассказ
"Суд над пионером" (1927). Пионерский отряд взбудоражен, что один из пионеров производит "систематическое развращение" пионерки (старше пятнадцати): ходит провожать её от клуба и до её деревни, хотя сам живёт в другом месте. Немедленно постановили: негласный надзор за ними, слежку. Началось с того, что он поднял ей уроненный платочек. А вот - пошёл-таки провожать и при переходе по жёрдочкам через ручей - подал ей руку, и она оперлась! Потом и мешочек её понёс! Выслежчикам не удалось подслушать самого разговора, но слышали, что читал какие-то стихи, неизвестно чьи. - И отряд перетревожен до крайности: "поведение, позорящее весь отряд"! С величайшей серьёзностью назначили суд над обоими. "Ежели ты свои стихи писал и читал их не коллективу, а своей даме, то это, брат, не личное дело". А "если она тебе нужна была для физического сношения, ты мог честно, по-товарищески заявить ей об этом, а не развращать". "Мы не пойдём к проституткам, потому что у нас есть товарищи". "Один - ты с ней мог быть для сношения, это твоё личное дело, потому что ты её не отрываешь от коллектива, а так - ты в ней воспитываешь целое направление". - "Такая любовь есть то же, что религия, то есть дурман, расслабляющий революционную волю".
Пионера - исключили, отобрали заветный красный галстук. А ей - строгое внушение ("видели в ней несознательную жертву", "на неё смотрели с любопытством и состраданием").
Фарс? Нет. Истинная картина, живые Двадцатые годы! - и не будем притворяться, забывать их. (Тем обиднее, что оба эти рассказа не проработаны художественно, покинуты в торопливости.)
Да, конечно, в описаниях советской жизни допускал себя П. Романов до рассказов, сниженных уже и к фельетону: "Крепкие нервы", "Народные деньги", "Стена", "Иродово племя", "Хороший начальник", "Картошка", "Белая свинья", "Художники", "Московские скачки" (прямо и написано для "Крокодила"), "Машинка", та же и "Блестящая победа". Да, может, уже по отчаянию, что его не понимают и уж только бы печатали? (Отчасти по этой причине иногда срывался к фельетону и молодой Булгаков.) Но и из этих частных, полунебрежных зарисовок выступает уничтожительная картина советской жизни.
Современник многих "авангардистских" течений, Пантелеймон Романов всегда устойчиво был привержен традиционной реалистической манере и ни в чём не отклонялся от неё. Уже в этом он "не поспевал за веком", за модой (однако преходящей). Никакие "новые приёмы" ему и не нужны: его сила - живость диалога, особенно бытового, обилие сочного юмора (иногда с переклоном к сатире) и острое видение проблем - при неисчерпаемой новизне советской жизни.
Диалог у него (обычно - говор толпы) - мастерский, устойчиво хорош, добротен, часто очень смешон. И достигается неподдельность диалога - без отметных, характерных слов и даже без индивидуальности речи говорящих - а очень жив. Но в ремарках к диалогу - бывает у него избыточность. Частенько, при подсокращении ремарок, его диалог ещё бы усилился.
Не удивительно, что при частой массовости персонажей у П. Романова нет места давать портреты. Он и не пытается, для различения говорящих часто отделывается деталями одежды. Портрет у него почти отсутствует, даже в беглых чертах: П. Романов слышит больше, чем видит. Отдельного человека въяве чаще не видно. Если и приводит чуток портретных черт - то какие-то малоиндивидуальные, не прикрепчивые.
Большей частью - рассказы совсем коротки, а некоторые просятся: ещё бы короче! Это - от избыточно поясняющих фраз, когда и без них ясно.
Никаких сложных изобретательных сюжетов: вся конструкция рассказов обычно - нараспашку. Названия рассказов бывают и неудачные: никак не вспомнишь, о чём там речь, не свяжешь с сюжетом. Да есть рассказы - и просто зарисовки. Всё-таки слабых рассказов тоже заметная доля.
Совсем нет у него метафор - да и не к месту, не к наряду они б тут и выглядели. Сравнений - немало, но все они у него - не подхватисты, не открывающие нам нового во взгляде. Обычно они - тавтологические, это как бы изложение более пространными словами того, что по обстоятельствам уже и так видно. "Как смотрят, когда решается вопрос жизни, и как бы решив прямо поставить какой-то мучительный для неё вопрос". (А в наличии - и то, и другое, тут и сравнения нет.) - "Держались в тени, как держатся люди, потерявшие влияние". (Именно такова и ситуация.)
При своей социальной плотности и остроте рассказы П. Романова 20-х - 30-х годов почти не оставляют места пейзажу (так щедро данному в "Руси"). Но когда пейзажи есть, то очень хороши: в "Яблоневом цвете", "Охотнике", "У парома".
Язык Романова не назовёшь лексически богатым. Но необходимый рабочий минимум всегда есть.
Просверкнёт: "чего выглялись?", "что ткаешься?", обужа, навзволок (наречие). Ещё "наотделку" (наречие) - но именно это слово он повторяет много раз (запугали наотделку, избегалась наотделку, задушила наотделку...).
В мужичьих устах ("Кулаки") вдруг: "инкогнито" - промах. Хорошо: "лошадиное сословие", "собака родства не знает".
Упомянутую несколько раз эпопею "Русь" я здесь оставлю в стороне. (Ей посвящён очерк в серии "Приёмы эпопей".) Пантелеймон Романов писал её с 1922 года, особенно широко дореволюционный 1-й том, душой отдаваясь воспоминаниям об утраченной навсегда жизни (и тщательно прикрывая своё чувство от советской цензуры). Там мы встретим и просторные пейзажные описания, на мой взгляд, не уступающие тургеневским, а в веренице типов, дворянских и крестьянских, вполне достойные и гоголевского пера. Так 1-й том "Руси" стал последним по времени придорожным памятным знаком или надгробьем долгой русской дворянской литературы. Том 2-й, о Мировой войне, уже сильно искажён внедрением советской идеологии, да и сам по себе поспешен, скомкан. Он окончен в 1936, за два года до смерти автора, вестью о Февральской революции в Петрограде, и на том эпопея оборвалась, надо думать: более всего по цензурным же обстоятельствам.