Выбрать главу

— Да, добра было много. Если бы раньше-то знать… конечно, всего не сообразишь, а в первый-то день тут такие вещи продавались прямо нипочем: зеркала какие, шубы, воротник соболий, ему цена пять тысяч, а его за пять рублей продали.

— Ну, что же вы-то? — спросила взволнованно матушка.

Почтмейстерша сначала вздохнула и промолчала, потом через минуту сказала:

— Вспомнить стыдно: в руках, можно сказать, был. Иван Платоныч смотрел его, у них вот был, — сказала почтмейстерша, кивнув головой на кузнечиху.

— У нас, у нас, — сказала кузнечиха, — я-то, дура старая, не догадалась, что вам пондравится. А тут, только ваш Иван Платоныч ушел, скупщик приехал, ему нее огулом и продали, уж так тужила, когда узнала, что вам хотелось.

— Так только дурак последний может поступить, как мой Иван Платоныч; пришел спросить, видите ли, покупать или нет. Это за пять рублей-то.

— Тут с руками надо было рвать, — сказала матушка. — просто вот за вас расстроилась, — прибавила она, откидывая платок, точно ей стало жарко.

— Да как же, такая вещь!.. Ведь такого случая век жди — не дождешься. А у меня как сердце чуяло; я уж давно поговаривала генералу: «Давайте воротник ваш спрячу». Так нет, жалко стало.

— Жадность все, — сказала матушка. — Все до последнего держатся.

Все замолчали, расстроенные слишком яркими и волнующими воспоминаниями…

— Просто, как вспомню, сколько всего упустили, так сердце перевертывается. Ведь если бы человек-то оборотистый да проворный был, а не такой, как мой Иван Платоныч, — сколько бы тут можно было добра набрать.

— Тут только подгребай, вот сколько было, — отозвалась кузнечиха.

Почтмейстерша раздраженно передвинула сахарницу и ничего не сказала.

— Нет, а у нас хорошие мужички, — сказала матушка. — Можно положительно сказать, что никому запрету не было, когда нашего громили: приходи и бери. За моим отцом Петром даже присылали, когда помещичьи доски разбирали.

— Господи, — воскликнула почтмейстерша, — вот это люди!

— А у нас звери дикие, — сказала кузнечиха, присматриваясь к варенью и подвигая к себе вазочку.

— Нет, на наших обижаться нельзя, — сказала матушка, — как разгромили, прямо и объявили: бери кто хочешь, потому что это народное и все имеют право. Ну, конечно, кто проворней, тот побольше нахватал. Нам-то всего только три комода досталось да кофейник серебряный, ну, еще там кое-какие пустяки.

— Да, у вас муж такой человек. Не то что мой Иван Платоныч. Вот блаженный какой-то. Наказал господь. Как вспомню про этот соболий воротник… — она не договорила и отвернулась.

Кузнечиха опустила глаза, как опускают, когда собеседник высказывает какое-нибудь истерзавшее душу горе и не может удержать слез.

— Нет, у нас и ваш Иван Платоныч свою часть получил бы. Ну, конечно, не так много, а все-таки. Доски-то даже поровну потом распределили, а моему отцу Петру еще лишнего дали.

— Вишь ты вот, какие хорошие, — сказала кузнечиха.

— Хорошие, матушка. Ну, а комоды-то эти мы еще раньше к себе перетащили, когда видели, что все равно им один конец будет.

— А у вас-то не отберут? — спросила почтмейстерша.

— Мы не помещики… — сказала, вдруг замкнувшись и охладев, матушка. — А ежели что взяли, так для потребности. а не для наживы.

И она поднялась, ища глазами икону.

— Нет, пора, пора, — проговорила она торопливо на приглашение хозяйки посидеть еще.

— Матушка… — сказала почтмейстерша, как будто вспомнив что-то, упущенное ею из вида, — так вы говорите. что у вас три комода.

— Теперь два. Один уже продали.

— Может быть, один на мою долю оставите.

— Хорошо, хорошо. Я там посмотрю.

Матушка уехала. А почтмейстерша стала собирать посуду, даже не спросив у кузнечихи, не хочет ли она еще чело.

— Приехала — только всю душу растравила, — сказала она, — как вспомню про этот соболий воротник, гак сердце и перевертывается.

1918

Восемь пудов

Мужики стояли целой толпой в усадьбе около сеновала и уже два часа говорили, кричали и спорили по поводу дележа сена…

Сначала условились все делить поровну. Рожь разделили поровну, вышло хорошо. Стали делить телеги, тоже поровну, получалась нескладица: кому пришлась ось, кому колесо. И когда поделили, то оказалось, что инвентаря нет и телег ни у кого нет, — ездить опять не на чем. Коров решили в таком случае поровну не делить, а дать сначала неимущим.

Но, когда начали давать, стало вдруг жалко, и все оказались вдруг неимущими.

— Дай вот молодые с фронту придут! — кричали беднейшие. у которых отобрали назад коров.

Теперь с сеном: как ни прикидывали, все-таки оставался кто-нибудь недоволен.

— Ну, думай, думай, ворочай мозгами, — сказал прасол в синей поддевке, — надо разделиться, пока молодые с фронту не пришли, а то эта голытьба окаянная заведет тут свои порядки.

— Вот что! — крикнул кузнец. — Клади всем по восьми пудов, а что останется, отдать беднейшим. И нам не обидно, и они внакладе не останутся.

— Правильно!

— Теперь можете быть спокойны, — сказал Сенька беднейшим, — коров не дали, зато сена вволю получите, давай только подводы.

— …Чтобы отвечать, так уж всем… — сказал сзади неизвестно чей голос.

Это слово было услышано в первый раз за все время.

— Кто это народ мутит!.. — крикнул сердито прасол, огладывая задние ряды.

Все тоже оглядывались, и никто не знал, кем это сказано.

— Ну, вали за подводами.

Все бросились по дворам, остались одни беднейшие, которые не имели подвод, у них были только доставшиеся от дележа оси, оглобли, которые они с досады в первый же день пожгли.

Через полчаса весь двор заставили санями. Кузнец был возбужден больше всех. Он бегал и кричал, как на пожаре. Лавочник и прасол прикатили на двух санях. Огородник был тоже возбужден: он то подбегал к своим саням, у которых стоял его малый в больших сапогах с кнутом, то убегал к сеновалу, как бы проверяя, хватит ли сена.

Прежде всего все захватили по большой охапке подстелить в сани и дать лошади, не в счет.

— Эй, больше двух охапок не брать! — крикнул председатель, стоя с вилами у сеновала, так как видел, что иные, вместо саней, запихивали куда-то за сарай.

— Мы и две хороши накрутим, — сказал кузнец, натягивая веревку на огромной вязанке и наседая на нее коленом.

И правда, накрутил такую, что когда пошел с ней к саням, то самого было не видно, а только двигалась какая-то копна на двух палочках.

Бабы, приехавшие без своих мужиков, выбивались из сил, чтобы побольше захватить в две охапки. Столяриха связала свои вязанки, вцепилась в них, но поднять не смогла. Заплакала с досады и, оглядываясь на сеновал, где со всех сторон мужики, как муравьи, тащили сено, причитала:

— Господи, батюшка, силы нету.

— Прямо кишки все себе повыпускают, — говорили мужики, глядя, как мучаются бабы.

— Эй, по восьми пудов, больше не брать! — кричал председатель.

— Чего стоишь, зеваешь! — закричал, подбегая к сыну, весь потный огородник, нырявший уже несколько раз за сарай и весь обсыпанный мелким сухим сеном. — Накладывай!

— Успеется, не уйдет, — сказал малый.

— У дурака успеется, а умный за это время два воза свезет. — И сам, схватив лошадь за вожжу, оглядываясь на нее и попадая в снег, бегом повел ее к сеновалу.

— Гони скорей, — торопливо говорил он сыну, когда тот ехал уже на возу в ворота. — Сам дома оставайся, скажи, чтобы заместо тебя Митька ехал, да чтоб твою шапку не надевал, чертенок, а то ходите в одной, за десять верст видать, что из одного двора.