Если вкратце, все так.
Оказалось, вовсе не так? Живопись не живопись, а жизнь... как картина закончена, и нечего добавить.
- Нет, нет, не спеши, совсем не так...
- Добрались до тебя, да?
* * *
- Похоже, добрались, и спорить-то не с кем. Говори - не говори... Он усмехнулся.
- Что-то изменилось. Не в болезни дело.
- Устал от собственной радости, громкости, постоянного крика, слегка утомился, да?..
- И не это главное.
- Наконец, увидел, что ни делай, жизнь все равно клонится в полный мрак и сырость, в тот самый подвал, из которого когда-то вылез. С чего начал, тем и кончу?..
- Вот это горячей...
Он видел не раз один и тот же сон, плохой признак. Будто сидит на веранде, с той стороны дома, перед сверкающей зеленью лужайкой, утро, молочный туман еще кое-где стелется, лентами и змеями уползает к реке, что внизу, под холмом. Он поселился на расстоянии от моря, пронизывающих ветров, запаха морской пыли, пробуждающего тоскливое чувство неприкаянности, непостоянства, желание все бросить, куда-то уйти, начать заново...
Он встает из-за стола, подходит к краю балкона, и видит, что внизу не трава и цветы, которые жена заботливо выращивала, руками садовника, конечно, - а наклонная плоскость, то есть, плоский широкий участок, утрамбованный, какой образуется, когда ходят по одному месту бесчисленное множество раз, вытопчут сначала траву, потом все живое уничтожат, земля собьется в плотный монолит, наподобие камня, только не камень... И пересекает это безжизненное место узкая совершенно черная полоса, словно выжженная земля, такая черная, что глаз отказывается ее разглядеть. И она на глазах ширится, ширится, и это уже трещина, не имеющая дна, она отделяет дом и его самого от остального мира...
Он просыпался в поту, так сжав зубы, что челюсти потом ломило от боли.
* * *
Он шел по огромному дому, не разбирая пути, и пришел в мастерскую, потому что десятилетиями каждое утро, а часто и ночью, приходил сюда, и привык.
По стенам стояли работы, некоторые лицом к стене, две-три смотрели в высокие, стрельчатые окна. Еще было темновато, но зажигать свет он не хотел, и смотреть не хотел тоже. Ему нравился сам воздух этого зала, запах макового масла, красок и разных лаков, тишина, полумрак, холсты у стен, молчание, пустота. В детстве он не был общительным, любил тишину, потом все изменилось, почему, он не знал. Жизнь заставила, он бы ответил, хотя понимал, что эти слова пусты и ничего объяснить не могут.
Он подумал о своем странном пути, который вроде бы выбрал, потому что всегда выбирал, а потом не отступался от своего, и всерьез не проиграл ни разу. И вот стоит на этом месте, все прошло, почти все сделано, и получилось, ведь да, получилось? И все-таки, совсем не так, как представлял. Огромность результата удивляла его - как можно было все это придумать и создать, пусть с помощью смирения и трудолюбия учеников?.. Он гордился, да. И все равно, налицо усмешка жизни, о которой он часто говорил ученикам: хочешь одно, а получается другое. Чем ясней планы, тем неожиданней результат.
И это мое ВСЕ?.
От того, что ВСЕ, многое меняется. ВСЕ должно было быть другим. Он не понимал, почему оно вот такое, и даже не получилось, а случилось, хотя складывалось из ежедневных, вроде бы сознательных усилий. Это не удручало его, нет, он видел, как далеко позади оставил сверстников, товарищей, друзей... и все равно - как именно это произошло? Казалось, он сделал все, что хотел. Был ли какой-то иной путь или возможность? Он не знал, он просто приходил сюда и удивлялся.
А сегодня не удивился, с холодной уверенностью сказал себе:
Это ВСЕ, Пауль. Не убавишь, не прибавишь. Как ни старался, а вот не то.
НЕ ТО.
* * *
Паоло в мастерской. Сидит в углу, на своем любимом месте, отсюда видно, как несколько подмастерьев и Айк суетятся, подчищают уголок огромного холста, на который, по клеткам, был перенесен эскиз учителя. Венера, Марс, собирающийся на войну, его пытаются отговорить... Благородный сюжет, исполненный благородными средствами.
- Вот здесь несколько простых людей, они заняты своими делами, не видят, не представляют себе... - Айк горд своим решением.
Место, действительно, позволяет, задний план, пейзаж. Паоло предпочел бы одинокое дерево, люди со временем надоедают... но не спорит, наклоняет голову - "Да,. пожалуй, вполне возможно..." Композиция не нарушена, это главное.
- Пришел какой-то парень с холстами, стоит у ограды.
- Хорошо, скажите, пусть подождет.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. РЕМ
* * *
Рем опустил сверток с холстами и рисунками на землю, на сухое место, там среди бурых комьев пробивалась резко-зеленая трава. Он терпеть не мог этот цвет, а Зиттов смеялся - "нет плохих цветов, только плохие художники. В сочетаниях дело, в сочетаниях..." Но вот не любил, и все, предпочитал коричневые, тяжелые, суровые, с проблесками желтоватых, красных, фиолетовых... Он вообще любил писать с грязцой, не доверяя чистому цвету, и в этом они сходились с учителем, тот считал, что чистых цветов нет, есть чистые пигменты на полках магазинов, а цвет художник создает путем смешения веществ.
Рем посмотрел кругом, увидел камень, невысокий гранитый валун, прочно засевший в земле, и сел на него, тяжело опершись локтями о колени. Ему было жарко, клонило ко сну, он бы поел сейчас, выпил и улегся на часок, а потом порисовал бы вволю, у него была заготовлена бумажка, серо-желтая, шершавая, пористая... и уголь, тонкие, ломкие стерженьки. Кисть и тушь всегда под рукой... К вечеру свет мягче, не так слепит, у туши появятся оттенки - по краям мазков, где просвечивает бумага, он видел там разные цвета, ему хватало и намека. А может взять перышко?..
Осталось от Зиттова, простое железное перо, грубой ниткой привязанное к палочке. Сколько ни пытался Рем заменить его новыми и дорогими, не получалось - это лучше всех, удобное в руке, и, главное, позволяет любой наклон, чертит и вдоль, и поперек, и справа налево, и наоборот!.. Зиттов, до того, как использовать его, извел огромный лист грубой бумаги, безжалостно исцарапал его этим пером, карябал, пока не устал, чтобы оно ослабло, износилось, держало чернила и в то же время охотно отдавало их, как к ни поверни, в каком неожиданном наклоне ни коснись бумаги. А нажимы? - от тончайшего волоска до грубой толстой линии, ровной, или с легкими брызгами мельчайшими точками, по краям, это уж как захочешь и повернешь... И чем дольше рисовал этим перышком Рем, тем больше он любил его, и жалел.
Он всех жалел - и бумагу, постоянный вызов для пера, и само перо, которое мучается, скребет бумагу, и чернила - остаются на листе одинокими каплями, осуждены к смерти путем высыхания... Какие глупости, ведь он был взрослым человеком!.. Разве не говорила ему Серафима - "Рем, ты взрослый человек... - и добавляла, жалостливо глядя на него, - почти как взрослый..." А потом еще - "Ты никогда не вырастешь, мальчик!"
* * *
И он представлял себе, что так и останется пятнадцатилетним неуклюжим подростком с разбитым носом - постоянно дрался с соседскими мальчишками, они смеялись над его занятиями с Зиттовым. Живопись-то была в почете, если пишешь натюрморты с известным в окрестности учителем. Почти в каждом доме они висят в кухнях и гостиных, а этот пришелец учит - чему? Зиттов тоже писал натюрмотры, а как же, и даже пытался сбывать их на местном рынке, но кому они нужны, даже за бесценок! - бокалы просты, тарелки засижены мухами, а вместо сочной розово-красной ветчины - кусок сухого хлеба, хвост ржавой селедки, граненый стакан, захватанный жирными пальцами, а если книга, то не почтенный фолиант, а жалкое подобие книги, в рваной бумажной обложке, которая лишь по толщине отличалась от страниц, и на ней какие-нибудь разводы, что-то вроде акварелей, или чернильные пятна, отдельные слова мелким почерком с завитушками, или просто буквы, выписанные рукой без особого тщания... сам вид такой книги вызывал омерзение у читающих людей, привыкших к бережному обращению с мудростью, к тисненой коже и тяжелым медным застежкам...