Бывало неделями - все на бумажках, "по мелочам", как он говорил, не считая графику почтенным занятием, так, забава... Зиттов не раз уговаривал, убеждал его - "парень, может и не надо тебе вонючего масла этого, плюнь на цвет, он у тебя в тенях все равно сидит, в чернилах, удивительно даже, нет, ты посмотри..." Но Зиттова не стало, а писать маслом хотелось, самое трудное и важное дело, Рем считал. Но что делать с темами, какая же картина без сюжета?!
* * *
О чем же писать??? - тоскливая эта мука; он бродил по дому, заглядывал во все окна, нервно шептал, вздыхал, надо бы поесть.... надо бы написать... Что-нибудь хотя бы написать!.. Нет, писать-то ему хотелось, почувствовать запах красок, сжать в руке кисть, услышать, как она с тихим шорохом что-то нашептывает холсту... ну, поэт!.. но дальше дело не шло и не шло, потому что на картине нужно что-то изобразить, куда денешься, а не просто намазал от души! И он снова ходит, и шепчет, и стонет... Наконец, нажрется как свинья и брякнется на кровать. Проспится, и опять муторно ему...
Зачем, зачем писать картины, он задавал себе вопрос... Что за болезнь такая?..
* * *
...Каким свободным и счастливым он стал бы, если б вдруг очнулся от этого постоянного смутного сна или видения, от напряжения во всем теле, скованности, заставляющей его двигаться медленно и осторожно, ощупывая вещи взглядом, пробуя пол на прочность, словно опасаясь внезапного падения куда-то далеко вниз... вышел бы во двор, пошел в соседний городок, час ведь ходьбы! выпил, девки... и ничего бы не знал о живописи.
Его и писать-то не тянуло, то есть, изображать что-то определенное, понятное, передаваемое ясными словами - его засасывало воспоминание о том особом чувстве, когда начинаешь, холст готов, краски ждут, и кисть, и рука... и внутри не то, чтобы ясность и замысел, история какая-то, известные фигуры и прочее, нет - особая полнота и сила в груди, уверенность... Как во сне, у него было, он никогда не играл на скрипке, а тут взял в руки, прижал к себе, и смычком... - зная, без сомнений, уверен, что умеет... - и сразу звуки... Странно, странно... Также и здесь, только не сон - кисть в руке, и полная уверенность, что будет, получится... и чувствуешь воздух, который вдыхаешь свободно, свободно... и первые же мазки напоминают, какое счастье цвет, неторопливый разговор пятен, потом спор, и наконец музыка, а ты во главе ее, исполнитель и дирижер.
И уплываешь отсюда, уплываешь... Тогда уж нет разницы, ветчина на блюде или кусок засохший хлеба, стерлядь или селедка, снятие с креста или прибивание к нему...
Почему же, почему так тягостно и неповоротливо время, что мне мешает начать, что, что?
Он не понимал, потому что, когда, наконец, какой-то тайный вопрос решался в нем, может и с его участием, но без понимания, что, как, зачем... то и сомнений больше никаких, все настолько ясно... ни споров с самим собой, ни пауз -
неуклонно, быстро, с яростным напором, не сомневаясь ни на миг, он крупными мазками строил вещь, не прибегая к наброскам, рисунку, сразу лепил густым маслом, и безошибочно, черт!..
Черт! - как-то вырвалось у Зиттова, когда он увидел Рема в один из таких моментов. - Черт возьми, я тебя этому не учил, парень!
И, конечно, был прав. Он все знал. А Рем - нет не понимал, но...
Он видел, картины у него - другие.
* * *
Не такие, как у Паоло, нет.
Они темны, негромки и замкнуты в себе, так Зиттов учил его - картине не должно быть дела до зрителя, она сама собою дышит.
Но Паоло, он и знать об этом не хочет! У него там все красуются и представляются, стараются понравиться нам, разве не так? Как ему удается писать счастливо и весело светлые и яркие виды сказочной жизни, что он такое сам по себе? Однажды на выставке он мельком видел Мастера, в толпе местной знати, которая к нему с показным почтением, но только отвернется, морщили нос - пусть и друг королей, а все же цирюльник. Небольшого роста старичок с четкими чертами лица, ясными глазами, доброжелательный и спокойный.
Это просто тайна, откуда в нем такая радость, достойная ярмарочного клоуна или идиота, когда на самом деле...
Что на самом?..
Все не так! Не так!
А как?
Ну, гораздо все тяжелей, темней, что ли...
- Эт-то вопрос, вопро-ос... - протянул бы Зиттов, глядя на него задумчиво, пусть с сочувствием, но с проблесками ехидства. Нет, пожалуй, насмешливо и печально. Он сам-то недалеко ушел, но умел забыться, напиться, подраться... - Сходи к этому Паоло, сходи...
Вот и пришел, сижу, и что?..
Все-таки, нельзя уходить. Рем знал, что если уйдет, то больше ни ногой, и поэтому терпел.
* * *
Так вот, сюжеты...
А если ничего путного в голову не приходило, не приходило, не приходило?..
И он уставал от перышка и чернил?..
Тогда, в отчаянии уже, он брал библию и раскрывал на случайном месте.
Оказывалось, всегда одно и то же - священная книга досталась ему от тетки, та любила некоторые истории, и на эти страницы он постоянно попадал. Так бесконечно мозолила глаза история про умирающего отца и сыновей, из них несколько любимых, остальные в загоне, так себе детишки, и вот старик прощается с самым дорогим, и тот уходит. Рядом тетка, наподобие Серафимы или старой соседки в фартуке, никогда не снимает, наверное, в нем спит... На переднем плане одеяло, стариковская рука, сухая, морщинистая... голова отца и тут же рядом - сына...
В конце концов он этой историей стал жить, постоянно думал о ней, и сам переселился в ту комнату, поближе к стариковской кровати. Никаких своих подробностей выдумать не сумел, расположить фигуры умным и красивым образом тоже не получалось, и он, в конце концов, махнув рукой, сделал так, как виделось ему - набросал эскизик, что ли, и постоянно думал, пора бы приступить к маслу, чтобы получилась вещь, простая, без фокусов... - как сын прощается, а отец остается, взять да изобразить.
* * *
И не мог, в горле вспухал твердый ком, дышать становилось трудно, будто сквозь мокрый войлок... и как представишь себе, что так и будет долгими днями и ночами, потому что писать он собирался основательно и тщательно... Станет испытанием - и знакомый ворс на одеяле, захватанном не особо чистыми руками, и вмятины на бедной подушке, взбитой тысячу первый раз... заброшенность жилища, грязь и хлам в углах и многое другое, что долго выдержать он был не в силах, словно сам прощаешься со своей жизнью... Двое прощаются, сын уходит, они не встретятся, старый умрет, а молодой... Есть вещи, равносильные смерти - затерянность в мире, забвение... то, что называется - сгинуть, а если линией и цветом, то нет названия, просто картина - выжженная степь, хижина, тощий пес у порога, сгорбленные тени... огонек в глубине, кровать, пот, жар, беспамятство, высохший впалый рот... Безысходность. Неотвратимость.
Не столько само прощание его страшило, хотя тяжело и смутно, сколько образы и виды, которые рождались из первой сцены, тянулись... все новые и новые... он не видел конца, все так безотрадно, неразрешимо... Оказывается, не просто - написать картину, похоже, влипнешь, провалишься в яму, в новую какую-то историю, и далее, далее... как будто сам уходишь, переходишь в другой совершенно мир, из которого не вернуться.
Вот что его так надолго останавливало, да. Он не умел просто так -взять сюжетик, разместить героев... он мучительно перерождался, и поэтому долго, долго все так происходило...
Впрочем, спроси у него, отчего он не может приступить, он бы ничего путного не сказал, а просто вздохнул бы