И Сезер Ульбрек направился домой с таким чувством, точно у него камень с души свалился.
Он арендовал маленькую, совсем крошечную ферму: они с отцом были небогаты. Жили они одни со служанкой, девочкой лет пятнадцати, которая стряпала, ходила за курами, доила коров, сбивала масло, и жилось им нелегко. Сезер был хороший хозяин, но у них не хватало земли, не хватало скота, и зарабатывали они только на то, без чего никак уж не обойтись.
Старик больше не мог работать. Угрюмый, как все глухие, разбитый, сгорбленный, скрюченный разными хворями, он бродил по полям, опираясь на палку, и с мрачной подозрительностью поглядывая на людей и скотину. Порой он устраивался на краю канавы и неподвижно просиживал там долгие часы, бессвязно раздумывая о том, что всегда заполняло его жизнь — о ценах на яйца и зерно, о солнце и дожде, которые то на пользу, то во вред урожаю. И его старые, искореженные ревматизмом суставы, пропитавшиеся за семьдесят лет сыростью приземистой лачуги под вечно мокрой соломенной крышей, продолжали вбирать в себя испарения влажной почвы.
В сумерках он возвращался, садился на свое место у края кухонного стола и, когда перед ним ставили глиняный горшок с похлебкой, не сразу принимался за еду, а сначала обхватывал посудину искривленными, словно сохранявшими ее форму пальцами и грел об нее, зимой и летом, руки, чтобы ничего не пропало: ни частицы тепла — дрова стоят дорого; ни капли варева — туда положены соль и сало; ни крошки хлеба — на него уходит пшеница.
Затем он влезал по лесенке на чердак и укладывался там на сенник; сын уходил в закоулок, выгороженный за печью; служанка запиралась в подполе — темной яме, где раньше хранили картошку.
Отец и сын почти не разговаривали. Только изредка, когда надо было продать урожай или прикупить теленка, парень советовался со стариком и, сложив ладони рупором, кричал ему в ухо, а папаша Амабль соглашался с соображениями Сезера или оспаривал их глухим тягучим утробным голосом.
Однажды вечером сын подошел к отцу и, как если бы речь шла о приобретении лошади или телки, изо всех сил заорал ему в ухо, что намерен жениться на Селесте Левек.
Старик взбеленился. Почему? Не из нравственных побуждений, конечно: в деревне девичью честь не ценят. Но его скупость и неистребимый, свирепый стяжательский инстинкт не могли примириться с тем, что сыну придется растить чужого ребенка. В одно мгновение он представил себе, сколько супу проглотит малыш, прежде чем начнет помогать по хозяйству, сколько фунтов хлеба и литров сидра сожрет и выдует до четырнадцати лет этот парнишка, и в нем закипела дикая злоба на Сезера — как сын мог не подумать о таких вещах!
Непривычно громким голосом он ответил:
— Ты что, спятил?
Сезер выложил свои резоны, перечислил достоинства Селесты, стал доказывать, что она сто раз окупит содержание ребенка. Но достоинства ее казались старику сомнительными, тогда как существование малыша было несомненным фактом, и он, ничего не слушая, заладил одно:
— Не согласен! Не согласен! Не бывать этому, пока я жив.
За три месяца дело не сдвинулось с места: оба стояли на своем и, по меньшей мере раз в неделю, возобновляли прежний спор с теми же доводами, словами, жестами и с тем же неуспехом.
Тут-то Селеста и надоумила жениха прибегнуть к помощи кюре.
Сезер задержался у священника и, придя домой, застал отца уже за столом.
Расположившись друг против друга, они молча съели похлебку, добавили к ней по куску хлеба с маслом, запили ужин стаканом сидра и теперь неподвижно сидели на стульях при тусклой свече, которую затеплила девочка-служанка: ей нужно было вымыть ложки, перетереть стаканы и заранее нарезать хлеб для утренней трапезы.
Раздался стук, дверь распахнулась, и вошел кюре. Старик устремил на него встревоженный, подозрительный взгляд и, чуя подвох, собрался лезть к себе на чердак, но аббат Раффен опустил ему на плечо руку и прокричал над самым ухом:
— У меня разговор к вам, папаша Амабль! Сезер воспользовался тем, что дверь осталась открытой, и выскользнул из дому. Он так трусил, что боялся присутствовать при беседе: ему не хотелось слышать, как постепенно, с каждым упорным отказом отца, будет рушиться последняя надежда; лучше уж потом разом узнать — удача или неудача. Вечер был безлунный, беззвездный, один из тех туманных вечеров, когда воздух от сырости кажется сальным. Со дворов тянуло легким ароматом яблок: было время сбора ранних сортов, скороспелок, как говорят в этой стране сидра. Сквозь узкие окна хлевов, мимо которых шел Сезер, на него веяло теплым запахом дремавших на навозе коров; в конюшнях слышалось топотание лошадей, оставшихся на ногах и с хрустом растиравших челюстями сено, выбранное из ясель.
Он шагал, не разбирая дороги и думая о Селесте. В его неискушенном мозгу, где рождались не мысли, а лишь образы, как непосредственное отражение предметов, любовные мечты принимали осязаемый облик рослой краснощекой девушки, которая, подбоченясь, стояла у дороги и смеялась.
Такой он увидел ее в день, когда в нем проснулось влечение к ней. Знакомы они были с детства, но внимание на нее он обратил лишь в то утро. Они поболтали минуту-другую, потом он ушел и всю дорогу твердил про себя: “А ведь девка-то хороша! Жаль только, с Виктором согрешила”. Он думал о ней до самой ночи, весь следующий день тоже.
Встретившись с нею опять, он почувствовал, что у него запершило в горле, словно ему через глотку всунули до самой груди петушиное перо. С тех пор, бывая С Селестой, он всякий раз испытывал то же нервное щекотание.
Через три недели он решил жениться на ней: больно уж она ему нравилась. Он не сумел бы объяснить, почему она забрала такую власть над ним, и только повторял: “На меня накатило”, — словно его вожделение к этой девушке было неотразимо, как злые чары. То, что она согрешила, нисколько его не тревожило. Велика беда! Селеста же не стала от этого хуже, — думал он без всякой неприязни к Виктору.
Но вдруг у кюре не получится? Что тогда? Сезер не осмеливался даже думать об этом — так мучила его тревога.
Он дошел до дома священника и, дожидаясь кюре, сел у калитки.
Протомился он час, а может, и больше, как вдруг услыхал на дороге шаги и различил, хотя ночь была очень темная, еще более темное пятно — черную сутану.
Сезер встал, чувствуя, что ноги у него подкашиваются, не смея задать вопрос, боясь узнать правду.
Священник заметил его и весело объявил:
— Ну, сын мой, все улажено. Парень пролепетал:
— Улажено?.. Быть не может!
— Улажено, дружок, хоть и не без труда. Упрям же, однако, твой родитель! Чистый осел! Крестьянин все еще сомневался:
— Быть не может!
— Полно тебе! Приходи завтра в полдень — потолкуем насчет оглашения.
Сезер поймал руку кюре. Он жал ее, тискал, тряс и, заикаясь, повторял:
— Правда? Правда, господин кюре?.. Слово честного человека, в воскресенье буду на проповеди.
Глава 2
Свадьбу справили в середине декабря. Справили скромно: молодые были небогаты. Северу, одетому во все новое, уже с восьми утра не терпелось отправиться за невестой и повести ее в мэрию, но час был еще слишком ранний, и парень уселся за стол на кухне в ожидании родных и приглашенных: они должны были зайти за ним.
Целую неделю шел снег; бурая земля, уже оплодотворенная озимыми, побелела и уснула под толстым ледяным покровом.
В лачугах, словно нахлобучивших на себя белые чепцы, было холодно, и только яблони, круглые кроны которых припудрил иней, казалось, цвели, как в лучшую свою пору.
Но в этот день тяжелые серые тучи, наплывающие с севера и распухшие от снежных хлопьев, неожиданно раздернулись, и над белой землей, сверкавшей в серебряных отсветах восходящего солнца, раскинулось голубое небо.
Сезер глядел в окно, ни о чем не думал и был счастлив.
Наконец дверь отворилась и появились две женщины, две по-праздничному принаряженные крестьянки — тетка и двоюродная сестра новобрачного; за ними трое мужчин — его двоюродные братья; потом соседка. Разместившись на стульях, — женщины по одну сторону кухни, мужчины по другую, они сидели неподвижно и молча, испытывая робкую щемящую неловкость, которая неожиданно сковывает людей, собравшихся для участия в церемонии. Вскоре один из двоюродных братьев спросил: