— Иди, но только держись от всех остальных в сторонке. Стань вон там, справа. А ты, Антарталия, проследи, чтобы между ними не было контактов.
Нас разделяло метра два. Антарталия заметил:
— Никаких разговоров между заключенными.
Карбоньери продолжал говорить по-корсикански со своим земляком, а тот не спускал с нас глаз. Внезапно охранник наклонился, чтобы завязать шнурок, и в это время я сделал знак Матье подойти поближе. Тот тут же смекнул, в чем дело, покосился на Бебера и плюнул в его сторону. Когда охранник выпрямился, Карбоньери продолжал говорить, словно ничего не произошло, и настолько отвлек его внимание, что я успел сделать шаг вперед и никто ничего не заметил. Рукоятка ножа уже лежала в ладони. Только Бебер Селье заметил это. И с невероятной быстротой — а нож у него оказался уже открытым в кармане брюк — ударил меня им в бицепс правой руки. Сам я левша, и тут же одним коротким движением вонзил нож ему в грудь по самую рукоятку. Звериный вой «а-а-а!» и он повалился на землю. Выхватив револьвер, Антарталия крикнул:
— Назад, парень! Лежачего не бьют! Иначе пристрелю тебя на месте, а мне этого не хочется.
Карбоньери подошел к Селье, пнул его ногой по голове и что-то сказал по-корсикански. Я понял, он мертв.
Охранник сказал:
— Дай-ка мне твой нож!
Я отдал ему нож. Он сунул револьвер в кобуру, подошел к обитой железом двери, постучал и сказал открывшему ее охраннику:
— Готовьте носилки забрать труп!
— А кто умер? — спросил охранник,
— Бебер Селье.
— О, а я думал, Папийон.
Нас снова отвели в карцер. Очная ставка откладывалась. В коридоре Карбоньери успел шепнуть мне:
— Бедняга Папийон! На этот раз ты влип, и серьезно.
— Да, но я жив, а он сдох!
Охранник вернулся один, тихо открыл дверь и сказал мне:
— Стучи и кричи, что ранен. Он ударил первым, я видел! — и так же тихо притворил за собой дверь.
Все же эти охранники-корсиканцы потрясающие существа — или отпетые мерзавцы, или действительно прекрасные люди, среднего не бывает. Я застучал кулаками в дверь и завопил:
— Я ранен! Хочу в больницу на перевязку! Охранник вернулся с главным надзирателем лагеря.
— Что с тобой? Чего орешь?
— Я ранен, начальник!
— А-а... так ты ранен... А мне показалось, он тебя не задел.
— Да вы что! Правая рука насквозь пробита!
— Отворяй! — скомандовал надзиратель.
Дверь отворилась я вышел. На руке зияла глубокая рана.
— Наручники на него и в больницу! Там глаз не спускать и не оставлять ни под каким предлогом. Только пере-вязать и сразу обратно!
Мы вышли. Во дворе собралась уже целая толпа охранников во главе с комендантом. Надзиратель из мастерских крикнул:
— Убийца!
Не успел я раскрыть рта, как комендант ответил: — Помолчите, Бруйе. Селье напал первым.
— Что-то не верится, — проворчал Бруйе. — Я сам видел, я свидетель, — вставил Антарталия. — И помните, господин Бруйе, корсиканцы никогда не лгут. В больнице Шатай тут же послал за доктором. Меня зашили без всякого наркоза. Я ни разу не застонал. Закончив свою работу, врач заметил:
— Я не дал вам обезболивающего просто потому, что у меня; все вышло. — И после паузы добавил: — Зря вы это затеяли.
— Но он все равно бы умер, раньше или позже. Абцесс печени не шутка!
Врач так и остался стоять с раскрытым ртом.
Расследование возобновилось. Бурсе вышел из игры, поскольку было установлено, что ему угрожали. Я изо всех сил поддерживал эту версию. Нарика и Кенье тоже оставили в покое — за отсутствием улик. Так что ответственности подлежали я и Карбоньери. Обвинение в хищении с него сняли, оставив только сообщничество в подготовке побега. За это полагалось максимум полгода. Со мной же все обстояло куда серьезнее. Несмотря на свидетельские показания в мою пользу, следователь никак не хотел признать, что я действовал в целях самообороны. Дега видел дело и сказал, что несмотря на все старания следователя, меня вряд ли приговорят к смертной казни, так как я все же был ранен. Оправданию мешали лишь показания двух арабов, утверждавших, что я ударил ножом первым.
Наконец расследование было закончено. Я ждал отправки в Сен-Лоран, чтобы предстать перед трибуналом. Целыми днями я ничего не делал, только курил. Да еще немного гулял по утрам. И ни разу, ни комендант, ни охранники не выказывали по отношению ко мне ни малейшей враждебности. Они охотно болтали со мной и снабжали куревом.
Был четверг, отправляли меня в пятницу. В десять утра; когда я, как обычно, вышел на прогулку, за мной пришел комендант.
— Идем со мной, Папийон.
Я отправился за ним без всякого сопровождения. Мы направлялись к его дому. По дороге он сказал:
— Моя жена захотела с тобой попрощаться. Не хочется огорчать ее зрелищем вооруженного охранника рядом. Обещаешь вести себя пристойно?
— Конечно, господин комендант.
Мы дошли до дома.
— Жюльетт, я исполнил свое обещание и привел твоего протеже. К двенадцати он должен быть на месте. Так что у вас есть целый час для разговоров. — И с этими словами он повернулся и вышел.
Жюльетт подошла ко мне и положила руки на плечи. Ее черные глаза были затуманены слезами.
— Ты сошел с ума, мой друг Папийон! Если б ты раньше сказал мне, что хочешь бежать, я смогла бы тебе помочь. Я просила мужа помочь тебе сейчас, но он говорит, что теперь к сожалению, это от него уже не зависит. А выглядишь, ты куда лучше, чем я ожидала... И вот еще что: я хочу заплатить тебе за рыбу, которой ты так исправно снабжал меня все эти месяцы. Вот, тут тысяча франков, больше у меня к сожалению нет.
— Послушайте, мадам, мне не нужны деньги! Поймите, я просто не могу их взять! Это испортит наши дружеские отношения. — И я отстранил две банкноты по пятьсот франков. — Не ставьте меня в неловкое положение, пожалуйста...
— Как хотите, — сказала она. — Тогда, может, выпьете рюмочку? — И в течение часа эта добрая и очаровательная женщина беседовала со мной. Она была уверена, что меня оправдают и что я получу полтора — максимум два года.
На прощанье она взяла меня за руки и крепко их сжала.
— Прощай и удачи тебе! — и громко разрыдалась. Комендант сам отвел меня в карцер. По пути я сказал
ему:
— Господин комендант, ваша жена — самая благородная женщина на свете!
— Я знаю это, Папийон. И она не приспособлена к жизни здесь. Но что я могу поделать... Ладно, еще четыре года, и я увольняюсь.
— Госнодин комендант, я хочу воспользоваться возможностью поговорить с вами наедине. Поблагодарить за доброе обращение, за заботу, которую вы постоянно ко мне проявляете, несмотря на все неприятности, которые я на вас навлек.
— Да, ты, конечно, мог бы подложить мне свинью. Но все равно, я вот что тебе скажу: наверное, ты все-таки правильно сделал, что пытался бежать. — И, дойдя до ворот, добавил: — Прощай, Папийон, да поможет тебе Бог!
— Прощайте, господин комендант.
Да, я действительно нуждался в Божьей помощи, поскольку суд, перед которым я предстал, был безжалостен. Три года за хищение, надругательство над могилой и попытку к побегу и в довесок — пять лет за убийство Селье. Итого восемь лет одиночки. Если б я не был ранен, меня наверняка приговорили бы к смертной казни.
ВТОРОЙ СРОК ОДИНОЧКИ
Нас привезли в Сен-Лоран. Суд состоялся в четверг, а уже в пятницу утром нас отправили морем на острова.
На борту было шестнадцать заключенных, из них двенадцать приговоренных к одиночке. Море бушевало, время от времени огромная волна захлестывала палубу. Отчаяние мое достигло такой степени, что я в глубине души возжелал, чтобы эта старая посудина затонула во время путешествия. На протяжении всего пути я ни разу ни с кем не заговорил, а просто сидел на палубе, и в лицо мне хлестал мокрый ветер. Я даже не пытался от него укрыться и ничуть не расстроился, когда с головы сдуло шляпу — вряд ли мне на протяжении восьми лет в одиночке понадобится шляпа. Но, когда в очередной раз я подумал, что было бы хорошо, если б корабль затонул, я сказал себе: «Акулы уже сожрали Бебера Селье, а ты пока еще жив. Но тебе уже тридцать, и предстоит просидеть восемь лет в этом гробу. Можно ли продержаться восемь лет в стенах этой тюрьмы-людоеда?»